О ГР. КОВАЛЕВЕ
/составитель о со-составителе/


 

        Григорий Лукьянович /он же Леонович/ Ковалев сыграл в создании этой антологии роль, едва ли, не главную. Во всяком случае, все лучшее собрано им или благодаря ему. Я только продолжил.

        Фигуру мой друг и учитель, Гришка-слепой, являл знаменательную. Ни одно литературное событие начала 60-х годов не обходилось без него. Завсегдатай Дома Книги, поэтических чтений в Союзе писателей, он был, лучше чем кто-либо, в курсе всей жизни литературной. НИ ОДИН из поэтов, уловленных Ковалевым - не оказался пустышкой. У меня же - промахи случались. А суждения слепого всегда оказывались безошибочными. А он ведь и текстов не видел, так, на слух!

        Ослеп он 6-ти лет отроду от кори. Но до сих пор помнит, что буква "ё" похожа на сову. Или это он украл у Сосноры, с которым носился, как с писаной торбой. В 60-е годы в Союзе писателей из задних рядов постоянно доносились выкрики: "Соснора - гений!", или "Соснора - дерьмо!", "Бродский - дерьмо!", "Бродский - гений!" в зависимости от настроения или состояния желудка Григория Лукьяновича на данный момент. Выкрикивал он это вполголоса, не поднимая головы, худые, нервные руки слепого перебирались на коленях. Голова всегда была несколько набок, он как бы прислушивался - не к собеседнику, к себе. Костюм имел один, коричневый, заношенный донельзя, поскольку был сирота, впрочем, помнится, я видел его и в черном. Тоже заношенном, так что, может быть, у него их было два. Но и знал-то его я - на протяжении лет 14-ти! Ботинки тоже были сильно ношеные, с загнутыми носками, от походки - ходил он без палки, мягко ступая, и как бы нащупывая дорогу. Папку или пакет с рукописями /или пластинками/ всегда прижимал крепко к груди. В одном глазу у него еще сохранилась доля процента зрения, а второй погиб окончательно, после удачной операции, когда небрежная сиделка, возвращаясь с ним в палату, бросила его одного в коридоре. Он пошел и, натурально, упал, ударившись мордой о кафель, и насмарку пошла блестящая операция. В советских больницах всегда все падают, потому что следить за этим некому. Зато бесплатно. Второй раз он на операцию не соглашался, да кроме того, его и не взяли бы: сначала нужно было вылечить зубы, которые у него вечно болели, а на это нужны были деньги, и привести в порядок нервную систему, а для этого нужен был санаторий, а поскольку ни денег, ни санатория не было, Гришка ходил как есть. Деньги ему можно было бы и собрать, я думал об этом, но санаторий выбить для него - нашей братии не представлялось возможным. А жил он на пенсию, где-то 20-30 рублей, на которые покупал пластинки. Есть же было не на что, поэтому очень любил булку с колбасой, которую покупал на остатки сам, или приносили друзья и подруги, и пил крепко заваренный чай, который заваривал в здоровой, когда-то белой, поллитровой эмалированной кружке. Чайника у него не было, а пили из стаканов и банок. Жил он сначала на Пестеля, напротив переулка, где Мухинское училище, но недолго, с теткой, родителей у него не было, а тетка дала ему прописку, путем чего и сама получила отдельную комнату на себя, и клетушку для Гришки, в Апраксином переулке. Там еще было две семьи соседей, они, случалось, давали Гришке супу. А тетка его не кормила. Звали ее Матильда Матвеевна, и служила она библиотекаршей на военной кафедре в универститете. Уставы выдавала. Я сам у нее брал, помню. Службу она эту получила путем того, что была любовницей фронтовых поэтов - Дудина, Ринка, Орлова. На любовниц их я натыкался повсюду. Одна такая служила в Павловске экскурсоводом, и с ней поэт Вася Бетаки спел свою лебединую песню у мавзолея /или на мавзолее/ Павла. Звали ее Людмилой, и была она - б/у, 10% годности, сильно поношенная значит, но это уже не мои воспоминания. Поэтому вкус у Гришкиной тетки упирался в стихи упомянутых поэтов. Нас же она терпеть не могла. Так Гришка и жил, голодный, постирать ему было некому, в комнате тетка иногда убирала /на случай санитарной комиссии, не из альтруизму!/, и никогда не жаловался. Характеру, не могу сказать, чтоб он был веселого, но скучно с ним не бывало. Жил же он всегда чужими заботами, перенося килограммы рукописей из одного дома в другой, перепечатывая, выверяя глазами бесчисленных мальчиков и девочек, собирая и сортируя. Сам он видел лишь настолько, чтобы поднеся бумагу к самому носу, определить - пустая или со стихами, а что там - читали другие. Однако, наощупь, никогда не ошибался, вытаскивал из пачки рукописи Сосноры или /тогда любимого/ Иосифа, нужные стихи. Как он их находил - ума не приложу. Я вот со 120% зрением в рукописях путаюсь, а он - никогда. Памяти у него не было никакой, помнил он астрономическое количество отдельных строк — и ни одного цельного текста. Но: помнил-то он - наилучшие строчки! И был я у него в учебе годы и годы, хоть и старше он был меня - на каких-нибудь два. Более тонкого /и точного/ критика я не встречал, и он - единственный, кому я не рисковал почти читать свои стихи. Ведь - если он скажет, что плохо...

        Когда мы познакомились, году в 60-61-м, я еще был несмышленыш, мэтрствовал лишь на уровне биофака и геолфака, я уже прочитал к тому времени все отечественное современное дерьмо и модных тогда переводных. Плюс весь старый авангард, который удалось мне раскопать в завалах университетской библиотеки им. Горького /то, что не уничтожили/, да и в спецхран по службе, проник. Там я уничтожал книги Маленкова, Кагановича, Молотова и прочей антипартийной группировки, свозимые со всех факультетских библиотек, а когда начальник, Григорий Акопович Вартанян, из репатриированных армян, заслуженный, значит /не иначе - бывший резидент в какой-нибудь Аргентине/, уходил, что случалось часто, запирая меня на ключ, я, вместо того, чтобы считать этих Кагановичей, залезал на полки и читал Фрейда, Гитовича, альманахи ЗИФ, "Черное золото" какого-то Иванова, словом, почти подряд, потому что не знал еще, что читать. Сейчас бы меня туда! Но Вартаняну я этим нагадил, поскольку считать мне было решительно некогда. Одного доклада Маленкова на каком-то там съезде было больше 50 000 экземпляров! Ну, я и прикидывал на глазок. Там, скажем, 378, или 54 886. Потом, когда повезли это на бумажную фабрику, чтобы в присутствии директора и секретаря парторганизации порезать все это и запустить обратно в бумагоделательную машину, чтоб потом опять печатать речи, естественно, ни одна цифра не сошлась. Из библиотеки меня поперли, но я не очень жалел. За полгода и год на биофаке я прочитал там почти все стоящее. Когда работал, случалось, и оставался спать на стеллажах, хотя могли сделать втык. Так меня библиотекарша Изольда из отдела поэзии до сих пор помнит. Я у нее больше книг перебрал, чем пара факультетов вместе, И помимо того, замдиректором, а потом директором была там Кира Михайловна /?/, так она поэтов любила и держала. У нее потом Эрль безобразничал, и Димочка Макринов, и Юра Алексеев, и Боря Куприянов, и еще кто-то. Всех терпела. Как и в Эрмитаже /см./.

        Но это я все о себе, а я о Гришке. Так вот, Ковалев знал больше меня. А понимал - гораздо лучше. Суждения его всегда были крайне категоричны, хорошо, что он их по времени менял. Этому я у него и научился. А откуда он все это знал - для меня до сих пор загадка. Он просто не ошибался. Вот и взялись мы в 62-м году за русскую литературу. Для начала собрали всего Бродского, которым тогда оба бредили, "Зофью" только, им похеренную и недописанную не удавалось достать: Таня Никольская не давала. Но "Зофью" уже напечатал Марамзин в своем "Эхе". 17 лет спустя. Я уговаривал Иосифа выверить тексты и сделать подборку. Тексты он кое-как выверил, а подборку делать отказался. Поэтому пустили хронологически. Она—то и вышла книжкой в 64-м году в Нью-Йорке. По вариантам и примечаниям узнал. Иосиф даже в них не удосужился разобраться, поэтому пустили сносками. Но это об Иосифе, а я о Гришке. Сделали мы с ним и с Борей Тайгиным за год кучу сборников и антологий, в том числе "Антологию советской патологии", которую у меня потом замылили мухинцы, взявшись иллюстрировать, первую книжку ныне классика Коли Рубцова, собрали всего Соснору, Гришка его очень любил, и год спустя перешли к Бобышеву. Так вот Бобышев-то нас и подкосил. За это и не люблю. И не нас, а Гришку. И не Гришку, а Иосифа. Как уже было сказано, таскался Гришка чуть ли не ежедневно в Дом книги: а вдруг у Люсеньки /в отделе поэзии/ новинка какая-нибудь? Новинки, правда, бывали не часто. Стоящие - и того реже. Но всегда можно было встретить кого из знакомых, поболтать. Стихи новые услышать. О Доме книги см. в разделе о Бобышеве, он его описал. /"Ах, Дом книги, ах, милый Дом фиги. Дом вязиги, ах, я тебя съем!"/

        К грудям Григорий Лукьянович всегда прижимал толстую пачку рукописей. /Описано в каком-то фельетоне, см. 5 том/. Осенью 63-го года подходит к нему незнакомый дядя в штатском, и на глазах у публики изымает эту пачку. Тут еще два дяди давку устроили. Ну куда слепому с тремя гэбэшниками разбираться /в Москве их зовут "гэбистами", но по-моему это неправильно/. После чего дяди покинули Дом книги. С рукописями, но без Гришки. А потом оказалось, это процесс по Бродскому готовится. По литературной тупости ни они, ни их консультанты в штатском, в Бродском и Бобышеве разобраться не смогли, тексты помечены не были, перепутали все и в фельетоне "Окололитературный трутень" /"Смена", дек. 63/ цитировали не того. О чем я им и написал, а также, что я о них думаю. Думал я о них, ясное дело, нехорошо. Тогда они и обо мне написали. А меня за это из Эрмитажа выперли, где я в хозчасти служил, рабочим-подсобником, вместе с другими известными ныне художниками. А Иосифу еще это письмо припомнили. И получилось нехорошо. Так и складывается история литературы и живописи, пишется она не на бумаге, историческая истина не торжествует, судьба Григория Ковалева никого не колышет. А ведь если бы не было его, или он был зрячий, возможно не случилось бы явления Иосифа Бродского в мировом масштабе. Ведь не попади наша книжка в Америку, а другая - в лапы КГБ, не перепутай они Бродского с Бобышевым - возможно, все сложилось бы по-иному. Бродского бы не посадили, книжку в Америке бы не напечатали, и сидел бы он сейчас в России, как Дима Бобышев, и не получал бы докторов "гонорреис кауза" по всяким Йейльским университетам. Гришка же, быть может, не разочаровался бы в поэзии и не взялся бы за ассамский язык, я бы не встретил в Павловске Сюзанну Масси, антология "Живое зеркало" не была бы напечатана, в Техасский университет меня бы не пригласили, и отбывал бы я тихо срок в какой-нибудь Тотьме или Потьме, вместо того, чтобы составлять настоящую антологию.

        Вот поэтому я и считаю Гришку-слепого, alias Григория Лукьяновича Ковалева, настоящим соавтором, и мы к этому еще вернемся.




2



И был он поклонником  -овых. Я всегда уважал Наташу Горбаневскую, а Гришка просто балдел от ее:

 

 

Послушай, Барток, что ты сочинил?
Как будто ржавую кастрюлю починил,
Как будто выстучал по ней: "Тирим- тум-том..."


Григорий Лукьянович поклонялся музыке. Помимо этого он поклонялся поэтессам. Особенно Марине Рачко /она же - Рачко М./. Ковалев без конца цитировал следующее:

 

 

Почему я инженер
Института?
Мне побыть бы, например,
Проституткой!
Для работы только лень,
Да погода.
Ненормированный день,
Свобода!
А сейчас рябят в глазах
Линии,
За окном шумит гроза -
Ливень.
За окном зеленый сквер
Зеленеет пышно.
Почему я инженер,
Как же это вышло?


Но в особенный восторг приводило его следующее стихотворение Рачко:

 

 

Полюбил бы меня хоть араб,
Хоть старик в волосатых морщинах,
Полюбил бы меня хоть прораб -
Тоже очень страшный мужчина!
Полюбил бы, какая есть,
Без прически и без подкраски,
Не за ласку и не за лесть,
Без смущенья и без опаски.
Полюбил бы и в профиль, и в фас,
Хотя в профиль - избави Бог!
...Мне бы к осени в самый раз
Завести такую любовь.


Ну что ж, я его отношение разделяю. Хотя и включил это в "Зачем я это сделала?" Очень любил Григорий Лукьянович Ковалев поэзию Нины Королевой. Но ее любят многие. И Нину, и поэзию. Об этом нами даже были написаны "Стихи к 8-му марта" - см. в Приложении, равно как и другие тексты Ковалева, написанные в соавторстве. Помещать их перед антологией - грешно, поскольку несерьезны, как и многое из того, что тогда нами делалось.
Но вершиной Ковалева, безусловно, является роман про господина У. Начинался он словами: "Господин У, не то китаец, не то кореец, стоял перед судом на границе Советского Союза с неким малым государством." Дальше не помню, "но - начало-то каково!" Григорий Лукьянович писал по Брайлю, хотел я его научить на машинке печатать, собирались мы даже с Юлией машинку купить, и деньги начали собирать, но потом, с Григорием же Лукьянычем, пропили. Иные пьют в России от подлости /члены партии и члены СП/, иные от несчастья, мы же пили для удовольствия. Да и какие еще себе удовольствия мог бы доставить себе тот же Григорий Леонович? Кроме музыки, поэзии и чая, удовольствий у него не было. Но уж этим-то он наслаждался в полную меру! И изредка /довольно часто/ выпивкой. Правда, он еще пользовался довольно большим успехом у женщин. В этом я ему завидовал. Женщин он называл "нанайскими куклами", особенно Эмилию Карловну. Был он поклонником нанайского поэта Владимира Санги, которого переводил Ряузов /см./. Помимо этого, страстью его был московский поэт Виктор Мамонов, поэт действительно гениальный, от которого помню лишь две строчки:
 

 

Девушка в красном свитере
Веткой крупным планом


Гришка собрал всего Мамонова, но потом вернул ему тексты, поскольку тот печататься нигде не хотел, и вообще перешел в какое-то другое измерение. Случается это со многими, с тем же Стасом Красовицким, которого открыл мне тот же Ковалев. Красовицкого я собрал, а вот Мамонов ускользнул. Теперь пойди, найди. Последнее время, с конца 60-х гг., Григорий Лукьянович изучал ассамский язык. Перед этим выучил он польский, чешский, белорусский, цитировал мне в подлиннике Максима Багдановича, я же его учитывал Котляревським. Однажды, в сумасшедшем доме на 15-ой линии, встретил я соученика Ковалева по школе слепых. Соученик пошел в гору, занимал даже какой-то пост, вроде был математиком, и очень не одобрял Ковалева, в том числе, за то, что тот бросил школу. Когда я изъяснил ему, что лучше Гришки нет в Ленинграде специалиста по поэзии, он долго отказывался верить, утверждал, что не встречал его имени в журналах. Что ж, он и имени Бродского не встречал, кроме как в фельетонах.

В 60-е годы Ковалев часто наезжал в Москву и привозил от Алика Гинзбурга московских поэтов. Так мы познакомились /и познакомили весь Ленинград/ с Буричем, Хромовым, Чудаковым, Сапгиром, Холиным и кем-то еще. Перепечатывал и издавал Боря Тайгин, а мы распространяли. Распространение заключалось в том, что Гришка таскался с рукописями из дома в дом, я же бегал и читал на память. "Самиздатом" мы это не называли, это слово приклеилось впоследствии, и не к нам. Знаком был Гришка со всеми ленинградскими поэтами, особенно любил Соснору, Сосноре же было на него, как на всех, наплевать. Бродский тоже не изъявлял особой любви к Ковалеву. И вообще, любили Ковалева Витя Соколов, Ряузов и я, а остальные - боялись. От Ковалева стихи разносили и перепечатывали девочки: Девушка Ли, Галина Германовна Грибакина /с которой в соавторстве мною написаны "Стихи из Зинзибара", о чем ни в "Гранях", ни в "Аполлоне-77" не упомянуто/, Марина Хвощнянская /которой Соколовым посвящено "Плечо Марины"/, и несть им числа, встречал я их у Гришки десятками, не то дюжинами, и все они бегали со стихами и за стихами. Так что и эти девочки сыграли определенную роль в российской поэзии, а не только Ковалев.
Сколько их было, бескорыстных машинисток, мучившихся с текстами Бродского, Еремина, Бобышева и Сосноры! Это к Эстер Вейнгер приходил Иосиф Бродский в 62-м году, чтоб перепечатать "Большую элегию Джону Донну". А машинку чешской фирмы "Консул" /С НЕВАЛЬЦОВАННЫМ ШРИФТОМ!/ купил для Эстер в Москве Боря Тайгин. И била она, при портативности, 8, а то и 9 экземпляров! Эстер перепечатывала безропотно все, что ей давали, но умудрилась потерять все рукописи Голофаста, а были они - в одном экземпляре, почему и нет его почти в этой антологии, по прибытии же в государство Израиль замылила /либо недополучила/ изрядную часть моего архива. Но Бог ей судья. И не то теряли.

Рукописи, рукописи... Сколько тысяч полуслепых машинописных страничек прошло через руки слепого, чтобы наполнить эту антологию и сборники ныне великих. А сама пишущая машинка, "Консул", "Эрика", "Колибри", мой "Ундервудъ" 1903 года,как тут не помянуть их "тихим, не злим словом"? Пишет Брюсов:

"... Когда, отстраненные от печатного станка, чуть не все стихотворцы потянулись к импровизованным кафедрам в разные кафе, — отчего этот период русской поэзии и называют ныне "кафейным"... / В.Брюсов. Вчера, сегодня и завтра русской поэзии. Печать и революция, 1922, кн.7/ Так ведь хоть в кафе пускали! И там же: "Доходило до того, что появлялись в продаже издания рукописные, возвращавшиеся к эпохам до XV столетия!" Так ведь В ПРОДАЖЕ же! Эх, Валерий Яковлевич, а ведь это бьши годы те еще, что же говорить о третьей четверти века нашего? Когда машинка, вкупе с добровольными руками девушек, вытащили из небытия не одну сотню поэтов. Где-то, вернулись мы в "до-гутенберговскую" эру."

Вот и сейчас, печатаю на машинке, правда, на "Ай-Би-Эм Селектрик", с корректировочным ключом, а все же, в память тех машинисток, тех девочек, тюкаю одним пальчиком, как на том "Ундервуде". В России же царит "до-гутенберговская эра". Все средства информации в руках государства, важнейшее завоевание революции.

В чем провинились поэты? Почему Бродского объявили врагом государства? Ведь у него на 63-й год и стихов-то антисоветских не было, ну, ругнул пару раз ГБ - так ведь эти стихи даже им в руки не попали, две строчки в "Петербургском романе":

"Хвала тебе, госбезопасность, / Людскому разуму хула!" А тут каждый Ален Гинзберг ФБР несет и печатно, и с эстрады, а всё на свободе! Бродскому же влупили 5 лет высылки и принудработ, просто за поэзию. То же и ЮЛИИ Вознесенской, потом ей, правда, за побег из ссылки дали 2 года лагерей, но это уже "по делу".

Поэзия же продолжает существовать вопреки печати и всем директивам. Слепые и безногие /Борис Понизовский/ сохраняют русскую культуру. А останутся от времени нашего - не те. Как далеко не те остались и от прошлого. Кто знает Демьяна Бедного? Все /хотя и знать никто не хочет!/. А кто знает гениального Тихона Чурилина? Единицы. Да и то по антологии Ежова и Шамурина. Побеждает, зачастую, количество, а не качество. И это знают Советы, Потому и печатают. И останутся от наших дней - Евтушенко и Вознесенский, а гений Стас Красовицкий даже не встанет на полочку с родственным ему Хлебниковым. И поверят в то, что есть поэт Маргарита Алигер, и нет поэта Ширали. Такова сила печатного слова. Гутенберг.

Потому и пишу я здесь, в полной безнадежности, о великом ценителе поэзии русской Григории Лукьяновиче Ковалеве, и еще о многих, которых не проведешь на массовой мякине, ибо они знают цену слову. А будут ли сочиняться статьи академиками о роли Ковалева в поэзии 60-х годов - так ли важно? Академики еще не всю Ахматову дожевали, сейчас за Войновича принялись. Но я знаю, кто спас эти тысячи текстов от небытия, и пишу об этом.

Но об этом потом.

 
назад
дальше
   

Публикуется по изданию:

Константин К. Кузьминский и Григорий Л. Ковалев. "Антология новейшей русской поэзии у Голубой лагуны

в 5 томах"

THE BLUE LAGOON ANTOLOGY OF MODERN RUSSIAN POETRY by K.Kuzminsky & G.Kovalev.

Oriental Research Partners. Newtonville, Mass.

Электронная публикация: avk, 2005

   

   

у

АНТОЛОГИЯ НОВЕЙШЕЙ   РУССКОЙ ПОЭЗИИ

ГОЛУБОЙ

ЛАГУНЫ

 
 

том 1 

 

к содержанию

на первую страницу

гостевая книга