Бетаки долгое время работал в Павловске, но ничего оттуда не вынес. Потом мы с ним работали в Петергофе, тоже экскурсоводами. В этот период история приобрела у него более декоративный, нежели практический, оттенок. Цитирую, опять таки, по памяти: В небе летнем, старинном, И почти что пустом, Резко вздыблены спины Разведённых мостов. И нежданный, как небыль, Над Невой недогретой, В фиолетовом небе - Силуэт минаретов. ............... призрак Бухары бирюзовой - Азиатским капризом В сон Европы суровой. Словно в "Ave Maria" Влился клич: "Бисмилля!", Полумесяцем крылья Изогнув у орла. Словно небо кусая, Две змеи над Невой Встали рядом, касаясь Облаков головой. И у каждой по телу Пляшет ромбов мираж, И молчит опустелый Петропавловский пляж. 1967 |
Это единственные два текста Бетаки, которые я помню. Остальные его тексты, известные мне, отличаются дидактичностью и поэтически слабы, хотя историзма в них хоть отбавляй. Приведем примеры двух исторических текстов поэта, а ныне прозаика, Владимира Корнилова: ГУМИЛЕВ Три недели мытарились: Что ни ночь, то допрос... И не врач, не нотариус, Напоследок - матрос!.. Он вошел черным парусом, Уведет в никуда... Вон болтается маузер Поперек живота. Революция с гидрою Расправляться велит. То наука не хитрая, Если в гидрах - пиит... Ты пошел, вскинув голову, Словно знал наперед: Будет год - флотский "чоновец" Горшей смертью помрет. Гордый, самоуверенный Охранитель основ, Знал, какой современников Скоро схватит озноб!... ... Вроде пулям не кланялись, Но зато наобум Распинались и каялись На голгофах трибун. И спивались, изверившись, И рыдали взасос, И стрелялись, и вешались, А тебе - не пришлось! Царскосельскому Киплингу Пофартило сберечь Офицерскую выправку И надменную речь. ... Ни болезни, ни старости, Ни измены себе Не изведал... И в августе В 21-м к стене Встал, холодной испарины Не стирая с чела, От позора избавленный Петроградской ЧК. 1967 ЕКАТЕРИНИНСКИЙ КАНАЛ На канале шлепнули царя. Действо, супротивное природе. Прежде прибивали втихаря, А теперь - при всем честном народе. На глазах у питерских зевак В день воскресный по сигналу девки Два бродяги - русский и поляк - Кинули две бомбы-самоделки. Сани набок... Кровью снег набух... Пристяжная билась, как в припадке. И кончался августейший внук На канале имени прабабки. Этот март державу доконал, И, хотя народоволке бедной И платок сигнальный, и канал - Через месяц обернулись петлей, Но уже Гоморра и Содом Бунтом и испугом задышали В Петербурге и на всем земном Сплюснутом от перегрузок шаре. И уже, чем дальше, тем скорей, Всех и вся спуская за бесценок, Президентов стали, как царей, Истреблять в паккардах и у стенок. В письма запечатывали смерть, Лайнеры в Египет угоняли... И пошла такая круговерть, Как царя убили на канале... 1972 |
Дай Бог поэтам писать, как этот прозаик! Эти стихи уже не эзоповым языком писаны, а русским. Характерно употребление лагерного жаргона - Гумилеву "пофартило", царя - "шлепнули" и т.п. По поэтике это ближе к Галичу и Высоцкому.
2 Итак, Соснора. Соснору "ввёл" в литературу Николай Асеев, и опять же за исторические стихи. Однако, еще до того, как эти стихи были напечатаны, Соснора уже пользовался известностью за счет своих циклов о Бояне и Илье Муромце. Тексты эти печатались в кастрированном виде и появились полностью только 10 лет спустя, в сборнике "Всадники", третьей книге стихов. И там академик Лихачев пишет: "Общие представления о Киевской Руси в стихах Сосноры поразительно совпадают с теми, которые дает нам в своей книге "Люди и нравы Древней Руси" советский историк Б.А.Романов." Далее он приводит письмо Н.Н.Асеева от 25 ноября 1961 г.: "... Я рекомендую его Вам не как подражателя, а как открывателя совмещения в стихе древнего с сегодняшним, вводящим в словарь темы древности смелые говорные термины и интонации, вроде слов "завихренья", "роба", "взъерепенился", "барахло", "халупы", от которых должны прийти в ужас пунктуальные слововеды, как от несвойственных древней лексике. А именно в том-то и прелесть этих стихов..." /"Всадники", Лениздат, 1969, стр.7-8/. Подобная языковая смелость Сосноры, оригинальная в стихах о Киевской Руси, в стихах о Руси современной - просто неудобоварима. Соснора мешает столь различные лексические ряды в одну кучу, что создается впечатление полной безграмотности. "Каких подонков коронуешь? / Сколь бесподобен с королями? / Как регулируешь кривую / Своих каракулей, кривляний?" - это уже пример типического языка современного итээра /инженерно-технического работника/. Никто /пока/ не попытался дать анализ языка Сосноры, а главное - его корней. А это явление не одинарное. Задавшись целью разобраться в языке Сосноры, я провел анализ попутно с ним и еще двух поэтов, весьма разных но таланту, но страдающими в одинаковой степени огрехами лексики. Это Борис Куприянов и Владимир Нестеровский /см./. Ответ нашелся в биографиях трех поэтов. По мнению автора этой статьи, языковой базис складывается у ребенка где-то годам к !3-14-ти. И зависит он от окружающей среды. Потом подросток уже "выбирает" язык - в системе общения, чтения. Но базис определяет. "Безграмотность" Сосноры меня поражала. Но его ли это вина? Родился в Алупке, блокаду провел в Ленинграде, 6-ти лет был вывезен на Кубань, оттуда - в Махач-Калу, потом жил в Архангельске, во Львове и, наконец, снова в Ленинграде. Это же вавилонское смешение языков! Аналогичная история с Куприяновым - все детство он провел в офицерском городке в Германии, где офицеры были из Рязани и из Тюмени, пскопские и нижегородские. И каких диалектов он наслушался? Когда я спросил поэта Нестеровского, поразившего меня своей отвратительной лексикой, где он вырос - "О, в сорока городах!" - ответил он. Так что достоинства и недостатки Сосноры базируются на одном и том же - на смешении языковых пластов. Когда это берется, как прием /в исторических циклах/ - это освежает язык, когда же от языка остается одна "свежесть" - ... Кстати, ни Асеев /автор предисловия к первому сборнику "Январский ливень"/ ни Лихачев и не анализировали "современные" стихи Сосноры, особенно в плане лексическом. В плане же "историческом" Соснора гениален. В истории он себя чувствует, как рыба в воде. Я не читал его романа о Державине, который вот уже лет 10 ждет публикации. Но его "Уроки истории" /или "Исторические куриозы", как я их посоветовал ему назвать/, тоже все еще ждущие публикации, являют собой пример поразительной "недостоверности" истории, переходящий в план сюрреальный. Соснора берет все сохранившиеся свидетельства о внешности Пугачева, цитирует их подряд, и подбивает бабки: итак, Пугачев был "высокий, низенький, среднего роста", "бороду носил окладистую, клочковатую, подбородок брил чисто", "глаза имел маленькие, выпуклые, серые, голубые, зеленые, карие", - от всего этого веет исторической жутью! Жуть, мрак, несусветность истории - таков переход от - насыщенных жизнью и плотью текстов об Илье Муромце к трагедии Бояна и к рыбьему царству в "Сказании о граде Китеже". Уже в песнях Бояна врываются евангельские реминесценции - "Вторая молитва Магдалины", которые потом вылились в "Псалмы". За эти псалмы Соснора был отлучен от публичных чтений сроком не то на год, не то на два. Творчество Сосноры неизмеримо глубже и страшнее того немногого, что появилось в пяти его маленьких сборничках, общим объемом страниц в 500 /среди которых добрая треть повторений и треть "паровозных" - по определению Натальи Грудининой - текстов: ода "Электросварщики" и т.п./. Соснора характерен не этими одами, равно - уже - и не историческими стихами. А "больничной" темой, которая начинается в ранней его поэме "Трус", воспроизводимой мною по памяти вопреки желанию автора. Эта тема переходит уже в сюрреалистические тексты позднего Сосноры. О самом Сосноре говорит Сюзанна Масси: Неважно, что пишет Сюзанна Масси о Сосноре. Тем более, что это напечатано в ее-моей книге "Живое зеркало". И говорит она, при этом, по английски. Для Запада - получается прекрасный портрет русского поэта /и в самом деле, неплохой!/. Но я лучше расскажу о Марине Сосноре. Все тексты, года до 74-го /а дальше не знаю/ посвящены ей. И она того стоит, не меньше, чем Лиля Брик, с которой они в подругах. Какая же она? "Не отменна Марина станом, невысока, курноса явно. Но конечно, не крынкой сметаны обаяла Марина Бояна. Обожает Марина вина, пьет с Бояном, и спит - в чернике. Только не побежит Марина за Бояном в родной Чернигов. Что возьмешь с гусляра Бояна, продувного, как сито? Разве будешь от песни пьяной или сытой?" |
Пишет Соснора. И я пишу: "Горят костры на Ростральных колоннах, страшно, огонь, вечный огонь на Марсовом поле, окна Мейлаха Миши глядят на него, пионеры, студенты поют, Марина Соснора ноги в Лебяжьей канавке моет - опять на такси прикатила, бурлачка, подстилка, любовь, шефу морду набьет поутру, триолевой туфлей по плешивому черепу, неистребимая, монстр." /В неопубликованном романе "Хотэль цум Тюркен"/. И - не то, чтобы две Марины, Марина одна, но стоит трех Лиль. Двух женщин я в жизни боялся: Марины Сосноры и Ольги Бган. И обеих любил, за безумие. Марина, с фигурой подростка, с круглым лицом, вздернутым носом, золотом веснушек и зеленью глаз - русее Руси /о которой Соснора и пишет/, пьянь и рвань, хулиганка, красавица, баба - здесь уместно и к месту рассказать Ольгу Бган, актрису, любовь моего друга, поэта Палея. Вспоминается - анекдот. Идет, крепкий, как корешок, Леня Палей с Ольгой по Невскому, и кепочку скидывая, с каждой третьей подругой здоровается. И вдруг получает такой удар по челюсти, что - боксер, мухач - еле на ногах устоял. "За что, Леленька?!" "А не здоровайся с каждой блядью." Приходим мы с Борей Куприяновым к Лене. Ольга сидит, в занавеску, как в пеплос, завернувшись. Пьем. Ольга увидела Борю - и плачет. "Поэт", - говорит. И целует, и плачет. Наутро приходят ко мне. С Ленечкой. Мы с Мышью с похмелья в лежку лежим. Ольга: "Одевайтесь, и идемте гулять!" "Не могу, Лелинька!" Она меня - за бороду, и с кушетки - нагишом - на пол. Мышь - за ногу, голую, и туда же: "Одевайтесь?" Оделись, идем. Стоим на спуске Невы, в партию какую—то вступили, насрано на спусках - "Идем в ресторан!" Ну, идем в ресторан. С Ольгой не поспоришь. Замужем она за сыном Симонова была. Константина. Надоел он ей, спустила она его с лестницы /квартирка у них двухэтажная была/, сверху чемодан кинула. А сын - то с ней, то у бабки живет, у Симоновой. Приходит она с Леней Палеем к Олежке Целкову, Леня привел кого-то картины смотреть. Пока Леня с Целковым и гостем в другой комнате картины смотрели, Ольга в первой комнате осталась, с каким-то москвичем. Леня слышит - а в комнате жуткий удар об пол, чего-то тяжелого. Выскакивает, а Ольга джентельмена за ворот с полу поднимает /нахамил он ей чем, не иначе/ и целится второй раз врезать. Леня бросается: "Леленька, что же ты делаешь, ведь ты же убьешь его!" "А ты отойди, а то и тебя убью, не мешайся." И снова - пачку тому. Подруги у нее - Бэлочка Ахмадулина и Галя Луконина /которой Луконин придатки отбил на Купавинском шоссе - см. "Бьют женщину..." Вознесенского, с натуры писано, и называлось "Купавинское шоссе", потом ему пришлось вместо "у поворота на Купавну" - "сминая лунную купаву" поставить, когда в "Треугольную грушу" включал, это тоже к истории литературы/. Так вот, все три - были лучшими на Москве хулиганками. И легенды, легенды... То Ахмадулина к Гале Лукониной придет поутру: "Гаааля, нет у тебя чего выыыпить?" А та в ванной - "Посмотри, говорит, в серванте." "Галя, я выпила, только почему этот коньяк так странно пахнет?" "Где ты нашла коньяк? Там же водка была... Дура, ты же на 200 рублей французских духов выпила!" Духи там стояли в серванте, в графинчике, а рядом - в бутылке - водка. Повязали Бэлочку с Галей на их машине в милицию. Нарушили что-то. Протокол составляют. Берет мент паспорта /а Бэла Ахатовна к тому времени с Евтушенкой уже развелась, но штамп снять забыла, за Нагибина вышла, Галя же за Евтушенку, и штамп поставила/, смотрит: у одной в паспорте муж: Евгений Александрович Евтушенко, у другой муж: Евгений Александрович Евтушенко. Однако, не это его удивило: "Две жены - такого знатного человека, - и такие алкоголички!" Уехали Леня с Леленькой в Ленинград, а квартиру симоновскую Высоцкому оставили. Приезжают - дверь не открыть. Леня нажал своим крепким плечом - с трудом подалась: в тамбурчике-прихожей некуда ступить от порожних бутылок, а на кровати лежит голый Высоцкий, один глаз приоткрыл: "Машка, шампанского!" Это он так Марину Влади называет. Приходит она на съемки - с фонарем под глазом. "Что это с вами, Марина /как там ее по батюшке?/?" "А это меня Володинька так любит." Так и Марина Соснора любит. Взахлеб, до мордобития. Лежу я, после некоторой болезни, еле живой, трупом, а день рождения у меня, Чугунов, учитель мой, с дамами пришел, торт принес, Ирочка какая-то семнадцатилетняя, с разноцветными глазами у постели сидит, вкатывается Марина с Веркой Левоневской и с бутылкой портвейна: "Убери это гавно /на торт/, а это что еще за бляди расселись?" "Марина, говорю, это же девочка." "Пусть все катятся!" Я тут чего-то на Верку глаз положил, Марина увидела, сняла туфлю, и отвозила меня по морде. А потом увидела, что наделала, обняла и поцелуями и слезами все лицо мое вымыла. Берет такси на Гражданке: "Таксер, гони на Лебяжью канавку, ноги мыть буду!" И моет. На кафедре банкет устроили, она французский язык преподавала, чем там шеф ей не угодил - снимает туфлю, и его туфлей - по лысине. Наверно, за это и любили мы их. За мордобой, за органичность. Приезжаем мы с Соснорой к нему домой, пьяные. За такси нечем заплатить. Вызвали Марину. "Буду я за вас, пьяниц, платить!" - и три рублевки в помойное ведро выкинула, я утром нашел, с Витей и опохмелились. И всю ночь я у него на плече проплакал, за Марину. Неистребимая. Сюзанна приехала, денег мне принезла. Цельную пачку пятирублевок, рублей сто, наверное. Поехал к Марине, она у Левоневских была, и всю дорогу ей в голую грудь пятирублевками бросался. Потом она меня на такси домой везла, а я из машины вывешивался, поребрик орошал. Пятирублевки собрала, и все матушке отдала. И так с 69-го по семьдесят, скажем, второй. А с Соснорой подерется - машинка пишущая с 9-го этажа летит, всю посуду перелупят. Потом помирятся. Встречаю Марину у Союза - фонарь под глазом, ссадина на губе, рука поцарапана - "Вены, говорит, резала!" "Чем это ты, говорю" "А безопасной бритвой!" "Ну, знаешь, и при бритье так аккуратно не удается порезаться!" Царапинки-то еле заметны. Это она Соснору пугала. "Ну, ничего, говорит, я ему всю морду покарябала, помнить будет!" Встречаю Соснору - поцарапанный. "Как это, говорю, тебя?" "Да понимаешь /своим медленным голосом/, молодежь пошла, драться не умеют. Захожу я в Гастроном, а там трое пацанят, лет по шестнадцать, привязались. Ну я их уделал, конечно, только видишь - поцарапали." Через месяц возвращается из Эстонии, загорел, а цапки, белые, видны. "Да, говорю, заметно!" "Да понимаешь, мы тут на рапирах фехтовали, без пуандаре..." "А что ты мне в следующий раз расскажешь?" "А что я тебе рассказывал?" Ну, говорю ему, что все знаю. "Ну ты же знаешь Марину..." Знаю я Марину. И Ольгу Бган знаю. Обе неистребимые. Тем то и прекрасны. Марина про себя говорит: я же прачка, бурлачка, с Волги я. Ольга не говорит, но и так видно. Бабы они. Русские. Жалкующие и любящие, а если морду набить - отчего ж? И любовь от этого слаще. Не Лиля она. Лучше Лили. Та мозги Маяковскому 20 лет морочила, а эта - просто Соснору любила. И может, лучшее, что написано им - благодаря Марине. Вечер был. Леня Палей устроил. "Светлое имя твое", в клубе швейников Володарского. Соснора, Горбовский, Палей. С Фиртичем, Архимандритовым, Успенским. Музыкальные композиции на слова поэтов давали. Циклы "Марина", "Светлана", "Людмила". Нехорошо у двух поэтов получилось. Глеб-то читал стихи, Анюте посвященные. Перепосвятил: в зале новая жена, Светлана сидела. И у Лени не очень-то вышло, посвящал он Милочке /Милочке Плотицыной, балеринке, о ней я потом расскажу/, а в зале Женичка сидела. У одного Сосноры - была Марина, и есть Марина. Очень я верил в них двух. Чуть не двадцать лет прожили. Дрались, любили, пили. И пели. Пели той же Сюзанне Пастернака на голоса, и как пели! Марина, по весне, молодой картошечки прикупила, с телятиной и со сметаной, вместо хлеба - свежий чурек из шашлычной. И водки. Холила она Соснору. Дом вылизывала. С похмелья встанет, и пойдет, с тряпкой по полу, а потом на работу, учительствовать. Чисто было у них всегда, об этом и Сюзанна пишет, и по российски уютственно. Дом был. А что Марина любила, так ведь она же баба. И верила в своего мужика, как в икону. Как Анюта в Горбовского верила. Мне читать не давала, но я ублажал ее - ранним Соснорой. И кончилось все. Перед отъездом пришла ко мне, думал - по человечески попрощаться, нет, в предательстве родины упрекнула, а сама, говорит, за Василя Быкова замуж вышла. Ну в Быкова я не поверил, но наговорила она мне крупно. Как и Глеб, со своими "У шлагбаума". А потому что русские они, и Глеб, и Марина. Добрые и безобразные. А Марина, к тому же, красива. Не той, классической красотой, а волжской какой-то, бурлачьей. И не одного Бояна обаяла она. Меня тоже. О чем и пишу. А стихов я ей не посвящал, ненаписанную поэму "Лжедмитрий ". Соснора же - посвятил ей все лучшее. И это должно знать. Не дожидаясь "Нового о Маяковском", за которое из Лили Брик маяковские сестры всю душу вынули: опошление памяти великого поэта. А кому писать о нем? Сестрам? У Сосноры сестер не было. Была Марина. КАК МЫ С СОСНОРОЙ НА ДУТИКАХ КАТАЛИСЬ Это явно году в 69-м было, по осени. Когда Марина нам не дала и три рубля в корзину выкинула. Мусорную. Всю ночь я у Сосноры на груди проплакал, а поутру в корзине башли обнаружил. Ну, вытащил, ополоснул, разгладил. Пошли мы с Соснорой по пиву у него на Анниковом. А потом - что ж, в центр надо ехать, в "Старую книгу" на Литейном, у Эстер денег занимать. Заняли под Соснору десятку у Эстер, оттуда - куда? На Жуковскую, в розлив. Говорим мамочке: два по двести, и в одну посудинку, значит. А она: мы, говорит, на вынос не торгуем, берите стаканами. Я у нее, однако, и пустую бутылочку попросил. Вылили мы туда два по двести /в магазинах коньяка не было, давно уж/, видим - недостает. Ну, взяли еще два по двести, остатки пришлось допивать. И двинулись к Артуру, на Чехова. Артура же, несмотря на паралич, дома не оказалось. Выходим - напротив извозчик стоит. Я к нему с клюкой своей, дубовой: "Извозчик, - кричу, - свободен?" "Свободен", - говорит. "Садись, говорю, Соснора, поехали!" А Соснора кочевряжится. "Садись, говорю, мудак! Рессорный экипаж, на дутиках!" Сели. "Гони, говорю, дядя Вася, тебя дядей Васей звать?" "Дядей Васей." "Гони, говорю!" "Так я на базу..." "Гони на базу!" И выезжаем мы на Литейный, на лошадке, я палкой над головой размахиваю, а Соснора, как сова, на фуре сидит, и бутылку к грудям прижимает. База за углом оказалась, в трехарочном подъезде, где я Оленьку Назарову вручную охмурял, в белые ночи, но далее не пошло. Остановил рысака дядя Вася, дали мы ему коньяку отхлебнуть, и лошадке на хлеб рублевку выдали: угости, говорим, животное хлебом. Обещал. Сами же двинулись на Старо-Невский, к невесте моей, а потом пятой жене, Эмилии Карловне. Она в гриппе лежала. Пьем, сидим. Врач приходит. Эмилия Карловна нас на кухню выставила, врач ее слушает. Я тоже вкатываюсь: хочу, говорю, сердце любимой послушать! Выкинули. Так и доели мы бутылку на кухне. На той же кухне на свадьбе Соснора с Шигашовым весь джин выдули, что Сюзанна принесла, но об этом особо.
КАК МЫ С СОСНОРОЙ У ЗЕЛЬДИНА ПИЛИ В ту же осень 69-го приволок нас Кривулин к Зельдину. У того родители поразъехались, выпить было чего, Машка-японка была еще, по комнатам торы валяются, Библии и Евангелия, Зельдин мне псалтирь и медный крест подарил, но потом отобрал, выпили круто, я к Машке в изголовье сел, с головы ее охмуряю, Кривулин же в ногах пристроился, и с другого конца начинает. Потом Кривулин к стенке за Машку залез, там и задрых, Машка же свалила и пришлось мне спать с Кривулиным, что плохая замена. Соснора же замотался в ковер, так в рулоне и спал. Утром просыпаюсь, на голой жопе у меня фиолетовый штамп стоит: "Годен к употреблению". И такой же у Сосноры, и у Кривулина. Зельдинский юмор. Это он в трампарке работал, резиновую печатку - вру, "Годен к эксплуатации"! - которой вагоны маркируются, раздобыл. Ею и метил. Сосноре же на орган его же "Триптих" положили, а "Январский ливень" - на морду. Оклемавшись, Соснора собрался домой, и Кривулин и Зельдин - туда же. Кто-то с нами явно еще был, поскольку в такси брать 5 человек не хотели, почему я был посажен на пол и выдан за говорящего и пишущего стихи пубеля. На пубеля таксер соглашался, так мы и доехали. У Сосноры Зельдин вел себя развязно, халат Марины надел, в котором я так ее помню, отчего я не выдержал и ушел. Это-то /халат/ и послужило причиной вражды нашей с Зельдиным, о чем он и не знал, и узнал только 8 лет спустя, на выставке в Вашингтоне, где мы с ним помирились. Он тогда уже ходил в художниках, а начинал в поэтах, но с кем не бывает. КАК МАРИНА CОCHOPA СТУКАЧА УЛИЧАЛА А мне нехорошо стали говорить за Зельдина. И супруга моя, и супруга поэта, убей меня бог, не запомню, много их было, Нинка Овсянико-Куликовская, поэт же, следовательно, был - в Павловске я еще с ним общался, а - Игорь Калугин, и стихи у него были про юродивых, про базар, где ... снует меж копыт и ног чей-то голый, как стыд, щенок. Но с Калугиным мы не сошлись, а супруга его приезжать продолжала. Они-то и попали с моей, тогда еще невестой, к Зельдину. Помимо охмурения, они его ЗАПОДОЗРИЛИ. А тут я узнаю, что Зельдин, человек редкостной проницательности, на Сосноре уже к Артуру въехал. А Артур, филолог, полупарализованный и в болезни гниющий, в цензуре работал. Цензором. И при этом, на удивление, вместе с женой свой Наташей, был редкостной порядочности человек. Меня к ним Марина затащила, в один из наших запоев, и очень я их полюбил. Они же любили Соснору, но меня полюбили тоже. Артур к тому же, как выяснилось, меня на радио подписывал, единственную мою /обо мне/ передачу, которая начиналась словами: "Путь Константина Кузьминского начинается ОТ дверей Ленинградского университета..." Это мне Ленечка Палей удружил. Но хоть стихи были хорошие. Лирика. Слушал я эту передачу на пьеховском гарнитуре, у Лени же. Пьеха с Броневицким гарнитур купили, финский, а поставить его было некуда, свезли в квартиру Палея, и там матрацы на шкафы положили, на коих я под потолком и возлежал. К передаче я от волнения так набрался, что ничего, кроме ''от дверей", и не слышал. Но это о гарнитуре, а я о Зельдине. Так вот, узнав, что к Артуру Зельдин проник, ПОДОЗРЕВАЕМЫЙ, позвонил я Марине и попросил выставить. Тем более, что халат никак не мог простить. Марина же, вместо того, чтоб просто на хуй послать, допрос с пристрастием учинила, и меня для очной ставки выписала. "Ну скажи, ведь ты же не стукач? Ведь не можешь же ты быть стукачом с такими чистыми глазами?" Зельдин молчит. Марина пытает. Зельдину бы плюнуть, выматерить и уйти, а он все сидит, И я как дурак, а Марина ко мне, это ж я ей слухи передал. Подтверждаю, говорю. Не могу ж я в собственной жене, тогда еще невесте, сомневаться, да и Зельдин мне был зело антипатичен. Ушел я, в конце-концов. А с Зельдиным мы после этой грязной сцены так и не виделись. До Вашингтона. Вот так у нас в стукачи и попадают. Все в них побывали. И я.
КАК МАРИНА КАНКАН ТАНЦЕВАЛА Эта Марина Соснора мне в 63-м году трех больниц стоила, да еще я через нее и Зельдина селезенки лишился и сколько-то метров тонких кишок. На сей раз меня Кривулин в стукачах объявил, в отместку за Зельдина. Мне и приложили. А впрочем, не знаю. Может, и ГБ. Кита вот, гитариста, года три как - таким же методом убили. А подозрения были на Зельдина. Тьфу, на Вензеля. Но об этом потом. Гудел 69-й. Пили мы с Мариной, с Соснорой и без, пили с Веркой Левоневской, пили у Ники, и пили у меня. У Ники Марина канкан танцевала, еще до Парижа научилась, высоко задирая узкую юбочку и показывая подвязки на чулках. Колготки она не носила, "ни дать, ни взять" которые. Ох, как я их проклинал! И не раз, и не несколько. Марина же была женщиной от мозга костей. Пьем мы с ней и с Веркой Левоневской. Верка девушка застенчивая, - хочу, говорит, сделать стриптиз! Сняла кофточку, юбку сняла, рубашку. До лифчика добралась - не могу, говорит, дальше! А сама плачет. Тут Марина: смотри, говорит. И - жестом Мессалины или Афины Паллады гордо и красиво все с себя сбрасывает. А я в углу кухни сижу, как паша турецкий, водку пью под фикусом. Нет, Марина это умела. Ей бы жить, действительно, в Париже, только не в нонешнем, там этим никого не удивишь, а лет на сотенку пораньше. А как Марина с Сюзанной на лестнице у меня ругалась! Обе по-французски, так и чешут, но здесь я приводить не буду, еще Сюзанна обидится. Напишу когда мемуары. А это только так, зарисовки. Чтоб не позабыть.
КАК СОСНОРЕ САБО ПОДАРИЛИ А позабыть ее трудно. Соснора, думаю, тоже не скоро забудет. Ему там сабо подарили, какие-то гости французские, на банкете в Союзе писателей. Во Франции Соснору очень уважают. Лиля Брик позаботилась. Через Эльзу. Кушнера же - в Италии. Бродского всюду. Меня нигде. Так вот, по причине сабо, выкинул он за окно в Неву новенькие ботинки, надел деревянные. А на улице январь. Зябко. Возвращается домой на такси, а лифт у них в 11 часов отключают, и начинает в этих сабо подниматься по лестнице. На 9-й этаж. Марина его уже на 4-м услышала. Клетка там гулкая, район новостроек, весь домину перебудил. А на пороге - Марина. Мало того, что Соснора пьяный, так еще и в сабо. Сняла она с него сабо, и по морде его отвозила. Марина такое может, она может и не такое. А сабо, по-моему, она тоже в окно выкинула. В квартире у них я их и не видел. Все-таки, лучше бы он туфли носил.
КАК СОСНОРА С ДОВЛАТОВЫМ ДРАЛСЯ Довлатов об этом не пишет. Как и о том, как я вздул его в электричке, при этом Довлатов сломал мне ребро. Рассказывал же, однако, мне сам. Пили там где-то. Соснора, как чортик, всех подзуживал, и натравливал на Довлатова. Получилась драчка. Соснора же прыгал вокруг и сам не дрался, только подзуживал, и Довлатова тоже. Надоело это Довлатову /а мужик он - два метра десять и сто двадцать килограмм живого веса/, отмахнул он Сосноре, так, тыльной - Соснора юзом под стол въехал и из под стола, высовываясь, укоризненно: "Крокодил, ну, крокодил!" Ибо драться он не умеет, как и большинство поэтов наших, так, руками махаются, отчего все почти бывают биты. Юмор же у Сосноры - безобразный, зоологический. Приходит домой, а на кухне Руна /пудель/ с Мариной в обнимку лежат. "Две ссуки!", говорит, и проходит к себе в комнату. Я его всегда совой называл, хотя похож больше он на какую-то другую птицу. На какую, не знаю, потому что меня с биофака еще до курса орнитологии выперли, и Соснору толком классифицировать мне не удалось. Что-то есть в нем от птицы ночной, мрачной, горбатой, нахохлившейся. Михнов - тот похож на марабу, я его как-то так и нарисовал, а Соснора - это "papa авис", а по-русски - ворона белая. Мрачная птица Соснора. Но таким и люблю. 
Пишет матушка /23.2.80/: "За Марину грустно, 8.3. годовщина ее смерти. Мне сказали, что она прыгнула с 9-го этажа, но на самом деле она отравилась. ... Хоронил ее Соснора." Отравилась, как Лиля Брик. В день Женщины. Марина, неистребимая... Памяти ее /а хотел при жизни/ привожу начало ненаписанной поэмы "Лжедмитрий", которую задумал в конце 69-го, в сумасшедшем доме на 15-й линии. Не написать мне ее. А теперь уже поздно. Две строфы - все, что осталось. ЛЖЕДМИТРИЙ /вступление/ красногривые кони топтали ковыль выражали глазами тоску и печаль одинокий стрелок заряжая пищаль обреченно на Запад ноздрею кивал назревали события временных лет в черных гнездах пищали - пиши - вороньё ибо ствол у пищали всегда воронен потому что он слезы свинцовые льет 1969 Марина, неистребимая. Ольги тоже уже нет. Остались Палей, Соснора и я. |
|