ВИКТОР СОСНОРА

  
 

 
СОСНОРА И ИСТОРИЯ /от историзма к сюрреализму/
 

        Соснора известен у нас, как историк. Даже и предисловие к его третьей книге "Всадники" писал академик Д.С.Лихачев. Но прежде, чем говорить о Сосноре, поговорим об истории. И о том, кто и к чему ее употребляет. Советский период XX века ознаменовался "уходом в историю". А куда еще? И вот, Тынянов к 37-му году создает трилогию о 37-ом же, только 19-го века. Однако, параллели напрашиваются. От пылкого идеализма к мрачной тирании. Бюрократической. Это уже позднее стало известно, как декабристы раскалывались на допросах, Тынянов об этом не писал. Но приготавливался. Платонов пишет "Епифановские шлюзы", прямо по Покровскому. В то время, как Эйзенштейн и граф Толстой трудились над апологиями самых мрачных самодержцев российских по личному приказу вождя, история играет с ним такую злую шутку! Кстати, по этой причине "Восковая персона" и "Малолетний Витушишников" Тынянова долгое время не переиздавались. Историю можно толковать по-разному.
 

        Для иных история служит уходом от повседневности, средством подачи лирики. Таков текст Анатолия Домашёва:
 

- Я не князь, я не Игорь,

растерял я свои полки.
Не до забав молодецких мне, не до игр -

тоска по погибшим полкам
                                       мне сердце огнём палит!
 

- Князь!..
- Да какой же я князь! Я не князь, я не Игорь!
- Князь ты мой, и больше ничей.

Ты моё бедовое иго
в забытье этих чёрных, как очи твои, ночей!
 

Не проси ты пощады, прими от меня участье,
губы губами лови!
Разве просят пощады у счастья?
Разве нужно щадить в любви?
 

- Я не князь, я не Игорь.

Не собрать мне свои полки.

Ярославна,
                полуночное иго,

полони меня,
                    полони!...
                                      1960

 

Для Домашова и иго, и полки служат лишь средством выразительности одиночества, слабости и отчаяния страдающего героя. За счет исторического параллелизма - повышение лирической напряженности.
 

        У Леонида Палея /Хейфеца/ история служит совершенно иным целям. Делая по заказу ленинградского радио поэму о восстании на Семёновском плацу, поэт вылез за рамки соцреализма, перейдя к гумилёвским интонациям /о которых см. дальше/. Поэма, долженствующая обличать самодержавие, превратилась в своего рода гимн. Естественно, на радио она не была принята. Лёня Палей, мой ближайший друг с 19-ти лет, отличался рыцарством характера, а как я уже говорил, советской власти рыцари не нужны, за вычетом "железного Феликса", а гумилёвская рыцарственность - и подавно. Леня кончил мореходку им.Макарова, служил парашютистом-десантником, всегда любил балерин /кончил же драматической актрисой Ольгой Бган/ и всегда был - прежде всего - поэтом. Как он ни старался "пробиться на Парнас, чтобы потом тащить нас за собой", ему, по причине именно рыцарской честности, это никак не удавалось. Даже песни для кабаков, писанные на "рыбу" /т.е. на готовую мелодию/ у него выходили слишком хорошо и искренне, и потому не проходили. Но вернемся к "Балладе о Семёновском плацу" /привожу только начало по памяти/:
 

Конец баллады - баланда,

решетки,
             да писк крысиный.

Начало баллады - парады.

Начало баллады -
                           красиво.
 

Командиры
                 коней седлают,

ногу в стремя:
                    "Здорово, братцы!"

Семёновский
                    полк Государев

идёт
       за Родину
                      драться.

 

Такого рода панегирик прогнившей царской армии никак не мог понравиться на радио. Требовалось доказать обратное - почему восстал Семёновский полк.
 

        Но приведем другой пример , на сей раз из поэмы "Первомартовцы" Василия Бетаки, написанной, как он утверждает, "эзоповым языком".
 

БАРАБАННАЯ
 

Царь един, и Господь един,

И России от века дан

Алексеевский равелин,

Аракчеевский барабан.
 

Аракчеев давно помре.

Но как прежде, гулок туман,

И стучит, стучит на заре

Аракчеевский барабан.
 

Пётр в Европу рубил окно,
Мы заделали вновь - zehr gut!
В барабанах дыры давно,

Их латают, и снова бьют.
 

Барабанщик давно вспотел,

Но вовсю барабаны бьют:

Кто там равенства захотел?!

И в полки студентов сдают.
 

Не хотите ниже травы?

Вас тревожат судьбы страны?

Но зато уж в казарме вы

Одинаковы и равны!
 

Все построены в серый ряд.

Всё глушит барабанный бой.

Что же будет с тобой, солдат,

С барабанной твоей судьбой?
 

Корка хлеба, да кваса жбан -

Послужи царю и стране!

Лупят палочки в барабан,

А шпицрутены - по спине!
 

Вот и равенство вам дано,

Вам капрал являет пример -

Чтобы все на лицо одно,

Чтобы всё - на один манер!
 

Вы такого хотели? Нет?

Барабаны твердят, не лгут,

Что российский интеллигент -

Детонатор народных смут.
 

Барабан! И построен взвод.

Барабан! И ряды равны.
 

Отправляем совесть страны

С барабаном

На эшафот!

 

Вася очень любил читать эти стихи в воинских частях, заменяя "капрала" "сержантом" - для доступности. Я же при этом обычно читал свою пацифистскую поэму "Рукопись из XX века", облеченную в форму фантастики. По знаку офицера советские солдаты размеренно аплодировали. Бетаки, будучи учеником Павла Григорьевича Антокольского, к истории и ко всему подходил утилитарно и реалистически. Его афоризм - "Если я не понимаю образа, я никогда его не использую". Так однажды в "Мазурке /последний бал моего прадеда/" он заменил замечательный образ "Черными птицами мечутся свечи" на... "Мелкими птичками мечутся свечи" - по "непонятности" первого.

 

VASILY B.

 

 

 

 

Два автографа Василия БЕТАКИ и он сам. Публикация в "Авроре" с "мелкими птичками" и последующей авторской правкой. Нижний же экспромт написан, надо полагать, на какой-то из моих дней рождений в конце 60-х, типичный подарок поэта, которому жрать нечего. Сейчас, будучи сотрудником "Континента", "Немецкой волны", "Посева", "Граней" и "Свободной Европы", ему есть чего, однако, писать он от этого лучше не стал, но зато ему за это платят. Немецкими, полагаю, марками, что не хуево. Стихи же привожу для образца почерка. Как и портрет поэтический /блокопушкин/.

 

 

 

 
Бетаки долгое время работал в Павловске, но ничего оттуда не вынес. Потом мы с ним работали в Петергофе, тоже экскурсоводами. В этот период история приобрела у него более декоративный, нежели практический, оттенок. Цитирую, опять таки, по памяти:

 

В небе летнем, старинном,

И почти что пустом,

Резко вздыблены спины

Разведённых мостов.
 

И нежданный, как небыль,

Над Невой недогретой,

В фиолетовом небе -

Силуэт минаретов.
 

............... призрак
Бухары бирюзовой -

Азиатским капризом

В сон Европы суровой.
 

Словно в "Ave Maria"

Влился клич: "Бисмилля!",

Полумесяцем крылья

Изогнув у орла.
 

Словно небо кусая,

Две змеи над Невой

Встали рядом, касаясь

Облаков головой.
 

И у каждой по телу

Пляшет ромбов мираж,

И молчит опустелый

Петропавловский пляж.
 

                         1967

 

Это единственные два текста Бетаки, которые я помню. Остальные его тексты, известные мне, отличаются дидактичностью и поэтически слабы, хотя историзма в них хоть отбавляй.
 

        Приведем примеры двух исторических текстов поэта, а ныне прозаика, Владимира Корнилова:
 

ГУМИЛЕВ
 

Три недели мытарились:

Что ни ночь, то допрос...

И не врач, не нотариус,

Напоследок - матрос!..
 

Он вошел черным парусом,

Уведет в никуда...

Вон болтается маузер

Поперек живота.
 

Революция с гидрою

Расправляться велит.

То наука не хитрая,

Если в гидрах - пиит...
 

Ты пошел, вскинув голову,

Словно знал наперед:

Будет год - флотский "чоновец"

Горшей смертью помрет.
 

Гордый, самоуверенный

Охранитель основ,

Знал, какой современников

Скоро схватит озноб!...
 

... Вроде пулям не кланялись,

Но зато наобум

Распинались и каялись

На голгофах трибун.
 

И спивались, изверившись,

И рыдали взасос,

И стрелялись, и вешались,

А тебе - не пришлось!
 

Царскосельскому Киплингу

Пофартило сберечь

Офицерскую выправку

И надменную речь.
 

... Ни болезни, ни старости,

Ни измены себе

Не изведал...
                    И в августе

В 21-м
          к стене
 

Встал, холодной испарины

Не стирая с чела,

От позора избавленный

Петроградской ЧК.
 

                            1967
 

 

ЕКАТЕРИНИНСКИЙ КАНАЛ
 

На канале шлепнули царя.

Действо, супротивное природе.

Прежде прибивали втихаря,

А теперь - при всем честном народе.
 

На глазах у питерских зевак
В день воскресный по сигналу девки

Два бродяги - русский и поляк -

Кинули две бомбы-самоделки.
 

Сани набок... Кровью снег набух...

Пристяжная билась, как в припадке.

И кончался августейший внук

На канале имени прабабки.
 

Этот март державу доконал,

И, хотя народоволке бедной

И платок сигнальный, и канал -

Через месяц обернулись петлей,
 

Но уже Гоморра и Содом

Бунтом и испугом задышали

В Петербурге и на всем земном

Сплюснутом от перегрузок шаре.
 

И уже, чем дальше, тем скорей,

Всех и вся спуская за бесценок,

Президентов стали, как царей,

Истреблять в паккардах и у стенок.
 

В письма запечатывали смерть,

Лайнеры в Египет угоняли...
 

И пошла такая круговерть,

Как царя убили на канале...
 

                                1972

 

Дай Бог поэтам писать, как этот прозаик! Эти стихи уже не эзоповым языком писаны, а русским. Характерно употребление лагерного жаргона - Гумилеву "пофартило", царя - "шлепнули" и т.п. По поэтике это ближе к Галичу и Высоцкому.

 

Примечание-2013:

ГЛАСНОСТЬ БЕЗ ПИСИ

 

2
 

        Итак, Соснора. Соснору "ввёл" в литературу Николай Асеев, и опять же за исторические стихи. Однако, еще до того, как эти стихи были напечатаны, Соснора уже пользовался известностью за счет своих циклов о Бояне и Илье Муромце. Тексты эти печатались в кастрированном виде и появились полностью только 10 лет спустя, в сборнике "Всадники", третьей книге стихов. И там академик Лихачев пишет: "Общие представления о Киевской Руси в стихах Сосноры поразительно совпадают с теми, которые дает нам в своей книге "Люди и нравы Древней Руси" советский историк Б.А.Романов." Далее он приводит письмо Н.Н.Асеева от 25 ноября 1961 г.: "... Я рекомендую его Вам не как подражателя, а как открывателя совмещения в стихе древнего с сегодняшним, вводящим в словарь темы древности смелые говорные термины и интонации, вроде слов "завихренья", "роба", "взъерепенился", "барахло", "халупы", от которых должны прийти в ужас пунктуальные слововеды, как от несвойственных древней лексике. А именно в том-то и прелесть этих стихов..." /"Всадники", Лениздат, 1969, стр.7-8/. Подобная языковая смелость Сосноры, оригинальная в стихах о Киевской Руси, в стихах о Руси современной - просто неудобоварима. Соснора мешает столь различные лексические ряды в одну кучу, что создается впечатление полной безграмотности. "Каких подонков коронуешь? / Сколь бесподобен с королями? / Как регулируешь кривую / Своих каракулей, кривляний?" - это уже пример типического языка современного итээра /инженерно-технического работника/. Никто /пока/ не попытался дать анализ языка Сосноры, а главное - его корней. А это явление не одинарное. Задавшись целью разобраться в языке Сосноры, я провел анализ попутно с ним и еще двух поэтов, весьма разных но таланту, но страдающими в одинаковой степени огрехами лексики. Это Борис Куприянов и Владимир Нестеровский /см./. Ответ нашелся в биографиях трех поэтов. По мнению автора этой статьи, языковой базис складывается у ребенка где-то годам к !3-14-ти. И зависит он от окружающей среды. Потом подросток уже "выбирает" язык - в системе общения, чтения. Но базис определяет. "Безграмотность" Сосноры меня поражала. Но его ли это вина? Родился в Алупке, блокаду провел в Ленинграде, 6-ти лет был вывезен на Кубань, оттуда - в Махач-Калу, потом жил в Архангельске, во Львове и, наконец, снова в Ленинграде. Это же вавилонское смешение языков! Аналогичная история с Куприяновым - все детство он провел в офицерском городке в Германии, где офицеры были из Рязани и из Тюмени, пскопские и нижегородские. И каких диалектов он наслушался? Когда я спросил поэта Нестеровского, поразившего меня своей отвратительной лексикой, где он вырос - "О, в сорока городах!" - ответил он. Так что достоинства и недостатки Сосноры базируются на одном и том же - на смешении языковых пластов. Когда это берется, как прием /в исторических циклах/ - это освежает язык, когда же от языка остается одна "свежесть" - ... Кстати, ни Асеев /автор предисловия к первому сборнику "Январский ливень"/ ни Лихачев и не анализировали "современные" стихи Сосноры, особенно в плане лексическом.
 

        В плане же "историческом" Соснора гениален. В истории он себя чувствует, как рыба в воде. Я не читал его романа о Державине, который вот уже лет 10 ждет публикации. Но его "Уроки истории" /или "Исторические куриозы", как я их посоветовал ему назвать/, тоже все еще ждущие публикации, являют собой пример поразительной "недостоверности" истории, переходящий в план сюрреальный. Соснора берет все сохранившиеся свидетельства о внешности Пугачева, цитирует их подряд, и подбивает бабки: итак, Пугачев был "высокий, низенький, среднего роста", "бороду носил окладистую, клочковатую, подбородок брил чисто", "глаза имел маленькие, выпуклые, серые, голубые, зеленые, карие", - от всего этого веет исторической жутью! Жуть, мрак, несусветность истории - таков переход от - насыщенных жизнью и плотью текстов об Илье Муромце к трагедии Бояна и к рыбьему царству в "Сказании о граде Китеже". Уже в песнях Бояна врываются евангельские реминесценции - "Вторая молитва Магдалины", которые потом вылились в "Псалмы". За эти псалмы Соснора был отлучен от публичных чтений сроком не то на год, не то на два.
 

        Творчество Сосноры неизмеримо глубже и страшнее того немногого, что появилось в пяти его маленьких сборничках, общим объемом страниц в 500 /среди которых добрая треть повторений и треть "паровозных" - по определению Натальи Грудининой - текстов: ода "Электросварщики" и т.п./. Соснора характерен не этими одами, равно - уже - и не историческими стихами. А "больничной" темой, которая начинается в ранней его поэме "Трус", воспроизводимой мною по памяти вопреки желанию автора. Эта тема переходит уже в сюрреалистические тексты позднего Сосноры.
 

        О самом Сосноре говорит Сюзанна Масси:

 

        Неважно, что пишет Сюзанна Масси о Сосноре. Тем более, что это напечатано в ее-моей книге "Живое зеркало". И говорит она, при этом, по английски. Для Запада - получается прекрасный портрет русского поэта /и в самом деле, неплохой!/.
 

        Но я лучше расскажу о Марине Сосноре. Все тексты, года до 74-го /а дальше не знаю/ посвящены ей. И она того стоит, не меньше, чем Лиля Брик, с которой они в подругах. Какая же она?
 

"Не отменна Марина станом,

невысока, курноса явно.

Но конечно, не крынкой сметаны

обаяла Марина Бояна.
 

Обожает Марина вина,
пьет с Бояном, и спит - в чернике.
Только не побежит Марина
за Бояном в родной Чернигов.
 

Что возьмешь с гусляра Бояна,

продувного, как сито?

Разве будешь от песни пьяной

или сытой?"

 

        Пишет Соснора.
 

        И я пишу: "Горят костры на Ростральных колоннах, страшно, огонь, вечный огонь на Марсовом поле, окна Мейлаха Миши глядят на него, пионеры, студенты поют, Марина Соснора ноги в Лебяжьей канавке моет - опять на такси прикатила, бурлачка, подстилка, любовь, шефу морду набьет поутру, триолевой туфлей по плешивому черепу, неистребимая, монстр." /В неопубликованном романе "Хотэль цум Тюркен"/.
 

        И - не то, чтобы две Марины, Марина одна, но стоит трех Лиль. Двух женщин я в жизни боялся: Марины Сосноры и Ольги Бган. И обеих любил, за безумие. Марина, с фигурой подростка, с круглым лицом, вздернутым носом, золотом веснушек и зеленью глаз - русее Руси /о которой Соснора и пишет/, пьянь и рвань, хулиганка, красавица, баба - здесь уместно и к месту рассказать Ольгу Бган, актрису, любовь моего друга, поэта Палея.
        Вспоминается - анекдот. Идет, крепкий, как корешок, Леня Палей с Ольгой по Невскому, и кепочку скидывая, с каждой третьей подругой здоровается. И вдруг получает такой удар по челюсти, что - боксер, мухач - еле на ногах устоял. "За что, Леленька?!" "А не здоровайся с каждой блядью."
        Приходим мы с Борей Куприяновым к Лене. Ольга сидит, в занавеску, как в пеплос, завернувшись. Пьем. Ольга увидела Борю - и плачет. "Поэт", - говорит. И целует, и плачет.
        Наутро приходят ко мне. С Ленечкой. Мы с Мышью с похмелья в лежку лежим. Ольга: "Одевайтесь, и идемте гулять!" "Не могу, Лелинька!" Она меня - за бороду, и с кушетки - нагишом - на пол. Мышь - за ногу, голую, и туда же: "Одевайтесь?" Оделись, идем. Стоим на спуске Невы, в партию какую—то вступили, насрано на спусках - "Идем в ресторан!" Ну, идем в ресторан. С Ольгой не поспоришь.
        Замужем она за сыном Симонова была. Константина. Надоел он ей, спустила она его с лестницы /квартирка у них двухэтажная была/, сверху чемодан кинула. А сын - то с ней, то у бабки живет, у Симоновой.

        Приходит она с Леней Палеем к Олежке Целкову, Леня привел кого-то картины смотреть. Пока Леня с Целковым и гостем в другой комнате картины смотрели, Ольга в первой комнате осталась, с каким-то москвичем. Леня слышит - а в комнате жуткий удар об пол, чего-то тяжелого. Выскакивает, а Ольга джентельмена за ворот с полу поднимает /нахамил он ей чем, не иначе/ и целится второй раз врезать. Леня бросается: "Леленька, что же ты делаешь, ведь ты же убьешь его!" "А ты отойди, а то и тебя убью, не мешайся." И снова - пачку тому.
        Подруги у нее - Бэлочка Ахмадулина и Галя Луконина /которой Луконин придатки отбил на Купавинском шоссе - см. "Бьют женщину..." Вознесенского, с натуры писано, и называлось "Купавинское шоссе", потом ему пришлось вместо "у поворота на Купавну" - "сминая лунную купаву" поставить, когда в "Треугольную грушу" включал, это тоже к истории литературы/. Так вот, все три - были лучшими на Москве хулиганками. И легенды, легенды... То Ахмадулина к Гале Лукониной придет поутру: "Гаааля, нет у тебя чего выыыпить?" А та в ванной - "Посмотри, говорит, в серванте." "Галя, я выпила, только почему этот коньяк так странно пахнет?" "Где ты нашла коньяк? Там же водка была... Дура, ты же на 200 рублей французских духов выпила!" Духи там стояли в серванте, в графинчике, а рядом - в бутылке - водка.
        Повязали Бэлочку с Галей на их машине в милицию. Нарушили что-то. Протокол составляют. Берет мент паспорта /а Бэла Ахатовна к тому времени с Евтушенкой уже развелась, но штамп снять забыла, за Нагибина вышла, Галя же за Евтушенку, и штамп поставила/, смотрит: у одной в паспорте муж: Евгений Александрович Евтушенко, у другой муж: Евгений Александрович Евтушенко. Однако, не это его удивило: "Две жены - такого знатного человека, - и такие алкоголички!"
        Уехали Леня с Леленькой в Ленинград, а квартиру симоновскую Высоцкому оставили. Приезжают - дверь не открыть. Леня нажал своим крепким плечом - с трудом подалась: в тамбурчике-прихожей некуда ступить от порожних бутылок, а на кровати лежит голый Высоцкий, один глаз приоткрыл: "Машка, шампанского!" Это он так Марину Влади называет. Приходит она на съемки - с фонарем под глазом. "Что это с вами, Марина /как там ее по батюшке?/?" "А это меня Володинька так любит."
 

        Так и Марина Соснора любит. Взахлеб, до мордобития. Лежу я, после некоторой болезни, еле живой, трупом, а день рождения у меня, Чугунов, учитель мой, с дамами пришел, торт принес, Ирочка какая-то семнадцатилетняя, с разноцветными глазами у постели сидит, вкатывается Марина с Веркой Левоневской и с бутылкой портвейна: "Убери это гавно /на торт/, а это что еще за бляди расселись?" "Марина, говорю, это же девочка." "Пусть все катятся!" Я тут чего-то на Верку глаз положил, Марина увидела, сняла туфлю, и отвозила меня по морде. А потом увидела, что наделала, обняла и поцелуями и слезами все лицо мое вымыла.
        Берет такси на Гражданке: "Таксер, гони на Лебяжью канавку, ноги мыть буду!" И моет.
        На кафедре банкет устроили, она французский язык преподавала, чем там шеф ей не угодил - снимает туфлю, и его туфлей - по лысине.
        Наверно, за это и любили мы их. За мордобой, за органичность.
        Приезжаем мы с Соснорой к нему домой, пьяные. За такси нечем заплатить. Вызвали Марину. "Буду я за вас, пьяниц, платить!" - и три рублевки в помойное ведро выкинула, я утром нашел, с Витей и опохмелились. И всю ночь я у него на плече проплакал, за Марину.
        Неистребимая. Сюзанна приехала, денег мне принезла. Цельную пачку пятирублевок, рублей сто, наверное. Поехал к Марине, она у Левоневских была, и всю дорогу ей в голую грудь пятирублевками бросался. Потом она меня на такси домой везла, а я из машины вывешивался, поребрик орошал. Пятирублевки собрала, и все матушке отдала.

 

        И так с 69-го по семьдесят, скажем, второй.
        А с Соснорой подерется - машинка пишущая с 9-го этажа летит, всю посуду перелупят. Потом помирятся.
        Встречаю Марину у Союза - фонарь под глазом, ссадина на губе, рука поцарапана - "Вены, говорит, резала!" "Чем это ты, говорю" "А безопасной бритвой!" "Ну, знаешь, и при бритье так аккуратно не удается порезаться!" Царапинки-то еле заметны. Это она Соснору пугала. "Ну, ничего, говорит, я ему всю морду покарябала, помнить будет!" Встречаю Соснору - поцарапанный. "Как это, говорю, тебя?" "Да понимаешь /своим медленным голосом/, молодежь пошла, драться не умеют. Захожу я в Гастроном, а там трое пацанят, лет по шестнадцать, привязались. Ну я их уделал, конечно, только видишь - поцарапали." Через месяц возвращается из Эстонии, загорел, а цапки, белые, видны. "Да, говорю, заметно!" "Да понимаешь, мы тут на рапирах фехтовали, без пуандаре..." "А что ты мне в следующий раз расскажешь?" "А что я тебе рассказывал?" Ну, говорю ему, что все знаю. "Ну ты же знаешь Марину..."
 

        Знаю я Марину. И Ольгу Бган знаю. Обе неистребимые. Тем то и прекрасны. Марина про себя говорит: я же прачка, бурлачка, с Волги я. Ольга не говорит, но и так видно. Бабы они. Русские. Жалкующие и любящие, а если морду набить - отчего ж? И любовь от этого слаще.
        Не Лиля она. Лучше Лили. Та мозги Маяковскому 20 лет морочила, а эта - просто Соснору любила. И может, лучшее, что написано им - благодаря Марине.
        Вечер был. Леня Палей устроил. "Светлое имя твое", в клубе швейников Володарского. Соснора, Горбовский, Палей. С Фиртичем, Архимандритовым, Успенским. Музыкальные композиции на слова поэтов давали. Циклы "Марина", "Светлана", "Людмила". Нехорошо у двух поэтов получилось. Глеб-то читал стихи, Анюте посвященные. Перепосвятил: в зале новая жена, Светлана сидела. И у Лени не очень-то вышло, посвящал он Милочке /Милочке Плотицыной, балеринке, о ней я потом расскажу/, а в зале Женичка сидела. У одного Сосноры - была Марина, и есть Марина. Очень я верил в них двух. Чуть не двадцать лет прожили. Дрались, любили, пили. И пели. Пели той же Сюзанне Пастернака на голоса, и как пели! Марина, по весне, молодой картошечки прикупила, с телятиной и со сметаной, вместо хлеба - свежий чурек из шашлычной. И водки. Холила она Соснору. Дом вылизывала. С похмелья встанет, и пойдет, с тряпкой по полу, а потом на работу, учительствовать. Чисто было у них всегда, об этом и Сюзанна пишет, и по российски уютственно. Дом был. А что Марина любила, так ведь она же баба. И верила в своего мужика, как в икону. Как Анюта в Горбовского верила. Мне читать не давала, но я ублажал ее - ранним Соснорой.
        И кончилось все. Перед отъездом пришла ко мне, думал - по человечески попрощаться, нет, в предательстве родины упрекнула, а сама, говорит, за Василя Быкова замуж вышла. Ну в Быкова я не поверил, но наговорила она мне крупно. Как и Глеб, со своими "У шлагбаума". А потому что русские они, и Глеб, и Марина. Добрые и безобразные.
        А Марина, к тому же, красива. Не той, классической красотой, а волжской какой-то, бурлачьей.
И не одного Бояна обаяла она. Меня тоже.
 

        О чем и пишу. А стихов я ей не посвящал, ненаписанную поэму "Лжедмитрий ".
 

        Соснора же - посвятил ей все лучшее. И это должно знать. Не дожидаясь "Нового о Маяковском", за которое из Лили Брик маяковские сестры всю душу вынули: опошление памяти великого поэта. А кому писать о нем? Сестрам?
        У Сосноры сестер не было. Была Марина.

 


см. также:Константин К. Кузьминский. "Марина и три (или четыре) Лжедмитрия"

 

 

        КАК МЫ С СОСНОРОЙ НА ДУТИКАХ КАТАЛИСЬ
 

        Это явно году в 69-м было, по осени. Когда Марина нам не дала и три рубля в корзину выкинула. Мусорную. Всю ночь я у Сосноры на груди проплакал, а поутру в корзине башли обнаружил. Ну, вытащил, ополоснул, разгладил. Пошли мы с Соснорой по пиву у него на Анниковом. А потом - что ж, в центр надо ехать, в "Старую книгу" на Литейном, у Эстер денег занимать. Заняли под Соснору десятку у Эстер, оттуда - куда? На Жуковскую, в розлив. Говорим мамочке: два по двести, и в одну посудинку, значит. А она: мы, говорит, на вынос не торгуем, берите стаканами. Я у нее, однако, и пустую бутылочку попросил. Вылили мы туда два по двести /в магазинах коньяка не было, давно уж/, видим - недостает. Ну, взяли еще два по двести, остатки пришлось допивать. И двинулись к Артуру, на Чехова. Артура же, несмотря на паралич, дома не оказалось. Выходим - напротив извозчик стоит. Я к нему с клюкой своей, дубовой: "Извозчик, - кричу, - свободен?" "Свободен", - говорит. "Садись, говорю, Соснора, поехали!" А Соснора кочевряжится. "Садись, говорю, мудак! Рессорный экипаж, на дутиках!" Сели. "Гони, говорю, дядя Вася, тебя дядей Васей звать?" "Дядей Васей." "Гони, говорю!" "Так я на базу..." "Гони на базу!" И выезжаем мы на Литейный, на лошадке, я палкой над головой размахиваю, а Соснора, как сова, на фуре сидит, и бутылку к грудям прижимает. База за углом оказалась, в трехарочном подъезде, где я Оленьку Назарову вручную охмурял, в белые ночи, но далее не пошло. Остановил рысака дядя Вася, дали мы ему коньяку отхлебнуть, и лошадке на хлеб рублевку выдали: угости, говорим, животное хлебом. Обещал. Сами же двинулись на Старо-Невский, к невесте моей, а потом пятой жене, Эмилии Карловне. Она в гриппе лежала. Пьем, сидим. Врач приходит. Эмилия Карловна нас на кухню выставила, врач ее слушает. Я тоже вкатываюсь: хочу, говорю, сердце любимой послушать! Выкинули. Так и доели мы бутылку на кухне. На той же кухне на свадьбе Соснора с Шигашовым весь джин выдули, что Сюзанна принесла, но об этом особо.

 

        КАК МЫ С СОСНОРОЙ У ЗЕЛЬДИНА ПИЛИ
 

        В ту же осень 69-го приволок нас Кривулин к Зельдину. У того родители поразъехались, выпить было чего, Машка-японка была еще, по комнатам торы валяются, Библии и Евангелия, Зельдин мне псалтирь и медный крест подарил, но потом отобрал, выпили круто, я к Машке в изголовье сел, с головы ее охмуряю, Кривулин же в ногах пристроился, и с другого конца начинает. Потом Кривулин к стенке за Машку залез, там и задрых, Машка же свалила и пришлось мне спать с Кривулиным, что плохая замена. Соснора же замотался в ковер, так в рулоне и спал. Утром просыпаюсь, на голой жопе у меня фиолетовый штамп стоит: "Годен к употреблению". И такой же у Сосноры, и у Кривулина. Зельдинский юмор. Это он в трампарке работал, резиновую печатку - вру, "Годен к эксплуатации"! - которой вагоны маркируются, раздобыл. Ею и метил. Сосноре же на орган его же "Триптих" положили, а "Январский ливень" - на морду. Оклемавшись, Соснора собрался домой, и Кривулин и Зельдин - туда же. Кто-то с нами явно еще был, поскольку в такси брать 5 человек не хотели, почему я был посажен на пол и выдан за говорящего и пишущего стихи пубеля. На пубеля таксер соглашался, так мы и доехали. У Сосноры Зельдин вел себя развязно, халат Марины надел, в котором я так ее помню, отчего я не выдержал и ушел. Это-то /халат/ и послужило причиной вражды нашей с Зельдиным, о чем он и не знал, и узнал только 8 лет спустя, на выставке в Вашингтоне, где мы с ним помирились. Он тогда уже ходил в художниках, а начинал в поэтах, но с кем не бывает.

 

 

        КАК МАРИНА CОCHOPA СТУКАЧА УЛИЧАЛА
 

        А мне нехорошо стали говорить за Зельдина. И супруга моя, и супруга поэта, убей меня бог, не запомню, много их было, Нинка Овсянико-Куликовская, поэт же, следовательно, был - в Павловске я еще с ним общался, а - Игорь Калугин, и стихи у него были про юродивых, про базар, где
 

                                       ... снует меж копыт и ног

                                       чей-то голый, как стыд, щенок.
 

Но с Калугиным мы не сошлись, а супруга его приезжать продолжала. Они-то и попали с моей, тогда еще невестой, к Зельдину. Помимо охмурения, они его ЗАПОДОЗРИЛИ. А тут я узнаю, что Зельдин, человек редкостной проницательности, на Сосноре уже к Артуру въехал. А Артур, филолог, полупарализованный и в болезни гниющий, в цензуре работал. Цензором. И при этом, на удивление, вместе с женой свой Наташей, был редкостной порядочности человек. Меня к ним Марина затащила, в один из наших запоев, и очень я их полюбил. Они же любили Соснору, но меня полюбили тоже. Артур к тому же, как выяснилось, меня на радио подписывал, единственную мою /обо мне/ передачу, которая начиналась словами: "Путь Константина Кузьминского начинается ОТ дверей Ленинградского университета..." Это мне Ленечка Палей удружил. Но хоть стихи были хорошие. Лирика. Слушал я эту передачу на пьеховском гарнитуре, у Лени же. Пьеха с Броневицким гарнитур купили, финский, а поставить его было некуда, свезли в квартиру Палея, и там матрацы на шкафы положили, на коих я под потолком и возлежал. К передаче я от волнения так набрался, что ничего, кроме ''от дверей", и не слышал. Но это о гарнитуре, а я о Зельдине. Так вот, узнав, что к Артуру Зельдин проник, ПОДОЗРЕВАЕМЫЙ, позвонил я Марине и попросил выставить. Тем более, что халат никак не мог простить. Марина же, вместо того, чтоб просто на хуй послать, допрос с пристрастием учинила, и меня для очной ставки выписала. "Ну скажи, ведь ты же не стукач? Ведь не можешь же ты быть стукачом с такими чистыми глазами?" Зельдин молчит. Марина пытает. Зельдину бы плюнуть, выматерить и уйти, а он все сидит, И я как дурак, а Марина ко мне, это ж я ей слухи передал. Подтверждаю, говорю. Не могу ж я в собственной жене, тогда еще невесте, сомневаться, да и Зельдин мне был зело антипатичен. Ушел я, в конце-концов. А с Зельдиным мы после этой грязной сцены так и не виделись. До Вашингтона. Вот так у нас в стукачи и попадают. Все в них побывали. И я.

 

        КАК МАРИНА КАНКАН ТАНЦЕВАЛА
 

        Эта Марина Соснора мне в 63-м году трех больниц стоила, да еще я через нее и Зельдина селезенки лишился и сколько-то метров тонких кишок. На сей раз меня Кривулин в стукачах объявил, в отместку за Зельдина. Мне и приложили. А впрочем, не знаю. Может, и ГБ. Кита вот, гитариста, года три как - таким же методом убили. А подозрения были на Зельдина. Тьфу, на Вензеля. Но об этом потом. Гудел 69-й. Пили мы с Мариной, с Соснорой и без, пили с Веркой Левоневской, пили у Ники, и пили у меня. У Ники Марина канкан танцевала, еще до Парижа научилась, высоко задирая узкую юбочку и показывая подвязки на чулках. Колготки она не носила, "ни дать, ни взять" которые. Ох, как я их проклинал! И не раз, и не несколько. Марина же была женщиной от мозга костей. Пьем мы с ней и с Веркой Левоневской. Верка девушка застенчивая, - хочу, говорит, сделать стриптиз! Сняла кофточку, юбку сняла, рубашку. До лифчика добралась - не могу, говорит, дальше! А сама плачет. Тут Марина: смотри, говорит. И - жестом Мессалины или Афины Паллады гордо и красиво все с себя сбрасывает. А я в углу кухни сижу, как паша турецкий, водку пью под фикусом. Нет, Марина это умела. Ей бы жить, действительно, в Париже, только не в нонешнем, там этим никого не удивишь, а лет на сотенку пораньше. А как Марина с Сюзанной на лестнице у меня ругалась! Обе по-французски, так и чешут, но здесь я приводить не буду, еще Сюзанна обидится. Напишу когда мемуары. А это только так, зарисовки. Чтоб не позабыть.

 

        КАК СОСНОРЕ САБО ПОДАРИЛИ
 

        А позабыть ее трудно. Соснора, думаю, тоже не скоро забудет. Ему там сабо подарили, какие-то гости французские, на банкете в Союзе писателей. Во Франции Соснору очень уважают. Лиля Брик позаботилась. Через Эльзу. Кушнера же - в Италии. Бродского всюду. Меня нигде. Так вот, по причине сабо, выкинул он за окно в Неву новенькие ботинки, надел деревянные. А на улице январь. Зябко. Возвращается домой на такси, а лифт у них в 11 часов отключают, и начинает в этих сабо подниматься по лестнице. На 9-й этаж. Марина его уже на 4-м услышала. Клетка там гулкая, район новостроек, весь домину перебудил. А на пороге - Марина. Мало того, что Соснора пьяный, так еще и в сабо. Сняла она с него сабо, и по морде его отвозила. Марина такое может, она может и не такое. А сабо, по-моему, она тоже в окно выкинула. В квартире у них я их и не видел. Все-таки, лучше бы он туфли носил.

 

        КАК СОСНОРА С ДОВЛАТОВЫМ ДРАЛСЯ
 

        Довлатов об этом не пишет. Как и о том, как я вздул его в электричке, при этом Довлатов сломал мне ребро. Рассказывал же, однако, мне сам. Пили там где-то. Соснора, как чортик, всех подзуживал, и натравливал на Довлатова. Получилась драчка. Соснора же прыгал вокруг и сам не дрался, только подзуживал, и Довлатова тоже. Надоело это Довлатову /а мужик он - два метра десять и сто двадцать килограмм живого веса/, отмахнул он Сосноре, так, тыльной - Соснора юзом под стол въехал и из под стола, высовываясь, укоризненно: "Крокодил, ну, крокодил!" Ибо драться он не умеет, как и большинство поэтов наших, так, руками махаются, отчего все почти бывают биты.
        Юмор же у Сосноры - безобразный, зоологический. Приходит домой, а на кухне Руна /пудель/ с Мариной в обнимку лежат. "Две ссуки!", говорит, и проходит к себе в комнату.
        Я его всегда совой называл, хотя похож больше он на какую-то другую птицу. На какую, не знаю, потому что меня с биофака еще до курса орнитологии выперли, и Соснору толком классифицировать мне не удалось. Что-то есть в нем от птицы ночной, мрачной, горбатой, нахохлившейся. Михнов - тот похож на марабу, я его как-то так и нарисовал, а Соснора - это "papa авис", а по-русски - ворона белая.
        Мрачная птица Соснора. Но таким и люблю.

 

 

 

Пишет матушка /23.2.80/:
 

        "За Марину грустно, 8.3. годовщина ее смерти. Мне сказали, что она прыгнула с 9-го этажа, но на самом деле она отравилась. ... Хоронил ее Соснора."
 

        Отравилась, как Лиля Брик. В день Женщины. Марина, неистребимая...
 

        Памяти ее /а хотел при жизни/ привожу начало ненаписанной поэмы "Лжедмитрий", которую задумал в конце 69-го, в сумасшедшем доме на 15-й линии. Не написать мне ее. А теперь уже поздно. Две строфы - все, что осталось.
 

ЛЖЕДМИТРИЙ

/вступление/
 

красногривые кони топтали ковыль

выражали глазами тоску и печаль

одинокий стрелок заряжая пищаль

обреченно на Запад ноздрею кивал
 

назревали события временных лет

в черных гнездах пищали - пиши - вороньё

ибо ствол у пищали всегда воронен

потому что он слезы свинцовые льет
 

1969
 

 

Марина, неистребимая.

Ольги тоже уже нет.
 

Остались Палей, Соснора и я.

 

Соснора на свадьбе ККК. 1970.
 

Соснора после.

Кузьминский тоже.

 

 
назад
дальше
  

Публикуется по изданию:

Константин К. Кузьминский и Григорий Л. Ковалев. "Антология новейшей русской поэзии у Голубой лагуны

в 5 томах"

THE BLUE LAGOON ANTOLOGY OF MODERN RUSSIAN POETRY by K.Kuzminsky & G.Kovalev.

Oriental Research Partners. Newtonville, Mass.

Электронная публикация: avk, 2005

   

   

у

АНТОЛОГИЯ НОВЕЙШЕЙ   РУССКОЙ ПОЭЗИИ

ГОЛУБОЙ

ЛАГУНЫ

 
 

том 5-А 

 

к содержанию

на первую страницу

гостевая книга