Б. КУПРИЯНОВ


ЦАРСКИЙ САД
 

Мы засыпаны снегом, и таем, и зримся.

В черной выдумке ночи, как птицы в болоте, ни шагу.

Да и не захотелось бы. Так, замерев, заостримся,

Отворотимся, включимся в белую нашу бумагу.
 

Все по сердцу! в саду — не по римской дороге.

Злопыхателю место не сыщется — стыдно.

Отчего мы при свете так мало вздыхаем о Боге?

Почему нам не сладко, не больно, не видно?
 

О, засмертное царство, о, таинство, о, колыбельня!

Неминуемый холод, и тот неизвестен узревшим.

Почему от нее замечательный крестик нательный

Оказался таким позабытым, таким надоевшим?
 

Вот и стало, как не было в жизни ни разу:

Умирающий сад объяснился в любови.

Потянулись цветы, недоступные глазу.

То не руки ее улеглись к изголовью.
 

Лучше б руки. Но сорвана маска над бездной!

Мельпомена, Эвтерпа, Елена, Валерия, Анна —

Ваша память водой измывается пресной

Нашей гордой отчизны кухонного крана.
 

Знак испробован новый. Печать добывая Творцову
Для застеленных глаз у Камен полукаменных крикнешь:
"Я рожден для другого, живу подобру-поздорову."
И без всякого смысла забьешься, заплачешь, поникнешь.
 

Нету центростремительной линии бегства из царского сада!
Понимаешь ли, вечный налогоплательщик кудрявый?
Я смотрю на дорогу, которую сделало стадо,
И на церковь, вернее на купол ее, от снаряда дырявый.
 

Я не сделаю то, что советует стража.

То есть, то, что советывать, собственно, будет.

И лицо свое пеплом, золой серебристой измажу.

О российской словесности внешне не судят.


73
 

 

 

 

 

ПРИЗНАНИЕ В ЛЮБВИ


Если сердце заслушает, не забываясь, означит
Речь громадного мастера яда в рассыпанных искрах стыда,
Обязательно, тут же сидящая дева заплачет,
Зарыдает двуликого Януса та половина и та.
 

О, двуликий, учи мастерство преступленью!
Золотая средина, вырождая святош по любви,
Не годится творящему, любящему для уменья
Выживать, но учивший летать, обязательно скажет: плыви!
 

Янус, что за вопросы? зачем ты колеблешь ребенка?
Дева держится вся из последних надуманных сил.
Мастер, перемените пластинку, рифмуйте поближе — в колонку!
Боже, кто ж это нас до такой сложноты упростил?
 

Я и сам, как в гостях. И домашнего слова не слышал.

Вивисекция рано отпущенных жизнью грехов!

Мастер, не обижайтесь! Мы встретимся с вами на крыше.

Что мы собственно можем, когда не читаем стихов?
 

Янус, я для читателя перепишу отходную.

Посмотрите, какая в тенетах моих красота.

Я хотел написать, что любовь иногда именуют...

Только как именуют, уже отлетело с листа.
 

Каждой твари по паре. Читатель, следи за изменой:

У возлюбленной лютня, у мастера темный флакон.

Дева больше не плачет. Я ей положил на колено

Завалящее яблоко и выхожу на балкон.
 

Если сердце заслушает, не забываясь, означит...

Только чуть отдышусь, по стаканчику щелкнем еще!

День как будто бы прожит. Двуликий нас не особачит.

Мастер древнего яда зеленым укроет плащом.
 

У возлюбленной сад задыхается в пьяном угаре.

У меня под крылом прошлогодняя лютня молчит.

Я хотел написать: кто же сердце мое отоварит

В перевернутой Богом, за что — неизвестно, ночи?
 

73
 

 

 

 

 

* * *
 

О, высоко, о, как холодно, как неизбывно

Ангел простертый поблизости где-то висит.

Кружит душа, и какой-то мотивчик надрывный

Вечную душу его клеветой леденит!
 

Вера, при всей бесконечности исповедален,
Есть подсердечная роща для ветреных птиц,
Не притворяйтесь, смутитесь. И вы над Невой пролетали,
Не узнавая уступчивых ангельских лиц.
 

Птица и ангел — два знака сбывавшейся веры

И воплощенье всемирно известной души.

Сбудется все. И авгура сошлют на галеры

Только за то, что он слушать умеет в глуши.
 

73
 

 

 

 

 

УЖИН


Кресло зеленое. Сыр на столе.

Даже наличник окна, представимый

Соревнованьем объемов. Палимый

Взор распаленный, но губы в золе.


Где леденец, намывающий шепот?

Ты, немота? Или кто ты и кто там?

Соль прозябает, как снег в оперетте.

Может быть, нам принесли по котлете?
 

Может быть, суть поеданья — владенье?

Тот деспотизм, для которого бденье —

Низость ума с пескарем монастырским,

Спор порося с карасем богатырским?
 

Ты насмотрелась на шторки и сборки,

На продвиженье мух по скатерке.

Я на тебя наглядел-наглотался!

Сыр на столе отвлеченным остался.


75
 

 

 

 

 

ЖАЛОБА АДАМА


Камни высохли все. Голубая проталина тянет

Обернуться, взглянуть, но рассеянный сумрак сквозит.

Та мгновенная музыка вырвана с корнем и вянет.

Только купол вмещает, а сердце ее не вместит.
 

Этой музыки риск — полнокровная туча над храмом.

Купол сам превращен, агрофобию с силой уняв.

Ах, какая простуда!3ачем я родился Адамом?

Мог бы выйти фаготом, волшебною флейтой не став.
 

Долженствующий знать о возможности всех воспалений,

Убоявшись стремнин музыкального злого дождя,

Выхожу из Казанского сквера, не знавший молений,

Абсолютную музыку до пустоты доведя.


74

 

 

 

 

 

ТРИ ГРАЦИИ
 

Евфросина, Талия, Аглая,

Возродите радость, блеск и цвет!

Покажитесь! Я пройду по краю

За живот, а не за эполет.
 

За животворящую духовность

На ингерманландской стороне

Я прощу вам вашу злую томность,

Фотографию повешу на стене.
 

Помогите, озаритесь, свейтесь!

Изберите лучших учениц!

И не улыбайтесь, а засмейтесь!

Не прощайте наших скорбных лиц!
 

72
 

 

 

 

 

Из цикла "Венок теней"
 

Личико твое в облачке платка.
Иногда мне кажется — на века.
Иногда скукожится страх распространенный.
Иногда мне чудится человек влюбленный.
Человек заманчивый в облачке своем!
Я его замалчивал. Мы его убьем.
 

70
 

 

 

 

 

ГЕКТОР И АНДРОМАХА
 

Чем темнее, тем тише. Улыбка мерцает, как птица.

Поцелован, и позван к столу, и замечен.

Слышишь шорох толпы? Скоро звон колесницы,

Скоро наши объятья и свечи.
 

По глотку, по смиренью, по робости с болью,
По мертвящему чувству обиды,
По стечению всех обстоятельств с любовью,
По лицу, повидавшему виды,
 

По всему, что зовется реальным и внятным,

Что назваться умеет без страха,

Я хочу промолчать и кивком непонятным

Попрощаться. Молчи, Андромаха.
 

Гектор выслушал жесткость и нежность пустыни,

Даже вглядывался в мерцанье.

Он послушен, спокоен и страшен отныне,

Потому что умрет, как названье.
 

А на самом-то деле мечта и молитва
Розовела за дальней, за далью.
Не с копьем! говорю, мол... не с копьем! говорит, мол...
А с песчинкой, попавшем в сандалью.
 

Происходит: лежим, не шелохнется днище,

Дорогая метнулась, как лебедь...

Мы заснем в наготе, в простоте! И почище,

Чем звезда со звездою на небе.
 

75
 

 

 

 

 

* * *
 

Ты ляжешь, ты волосы вытрешь со лба,

Ты вытрешь лицо, побросаешь слова.

Ты в воинской части откроешь глаза.

Землянка твоя: капитан с попугаем,

Сверхсрочник слепой и радистка глухая.

И сказку расскажет тебе попугай,

Сверхсрочник споет, а радистка пускай

Все по миру... по миру... по миру пустит!

Господь не допустит, чтоб ты умирал.

Ты встанешь. Ты волосы вытрешь со лба.

Солдат Куприянов, тебя позвала

Прощальная мать на прощальный обед.

Господь допускает — тебя уже нет.
 

70
 

 

 

 

 

СТАНСЫ
 

Что же, санки давно отдыхают. Мальцы обманулись.

Ветер вылетел вспять, замораживать прошлое слово,

Навсегда наши тени в зеленых колодцах надулись.
О, никто не читает сравнительно новых.
 

Я руками кричать научился на улицах старых.

Зарекаюсь судить. Потрошу привезённое тело.

Благодетель духовный отправил, остался замаран.

Гонит стадо усопших, распухших, дебелых!
 

За кудыкину горку загнав распалённое братство,

Господин позабыл назначенье лихого похода.

Помешался, отправил. Ему не напомнит убранство,

ничего не напомнит - пусть смотрит на воду!
 

Я не выйду из дома. Моё привезённое тело

перетерпит родня, передёрнется смертной истомой.

Господин, разве сердце твоё не болело

В первый день объявленья: "Родился не дома".
 

Как давно это было. За голосом слов не узнаешь,

напечатанных столбиком в тёмном альбоме.

Трудно, поздно; к полуночи всё вспоминаешь,

остаёшься один в перевёрнутом доме.

72
 

 

 

 

 

ПРИГОВОР
 

В дебрях смерти утомленной,

в долгих ангела руках

ты признался. Ты влюбленный

человек. Любовь в веках.
 

Или скаредного неба

для признанья таковых,

слишком ветреная Геба

жизнь форсирует, как стих.
 

А я да не яблоко вкушаю,

а над подсвечником дрожу.

Я тебе не разрешаю

и себя не разрешу.
 

Из копытца в царстве парных

горькой водки не искал,

а искал чудес словарных

и взалкал.
 

Горе роще маловерной,

не сумевшей птиц ласкать.

Слава мышце подреберной

все прощаюшей опять.
 

73
 

 

 

 

 

Ю. БОГОМОЛЕЦ


СО СТОРОНЫ
 

 

* * *


В край зеленый, сквозь желтое пепелище,

В край, в котором не скоро холодно станет,

Укажи мне дорогу перстом улетающей стаи,

Осени меня, осень, крестом остающейся птицы,
 

76
 

 

 

 

 

* * *

 
В ночь вырастает,
Густея в траве,
Тень одинокого дерева.
 

76
 

 

 

 

 

НАСТРОЕНИЕ
 

Творя чеканку на жести крыш,

Ливень гулял по крышам,

Солнце из тучи вылезло грыжей,

Домком диву дался: "Ишь!"
 

77
 

 

 

 

 

* * *
 

Что-то опять не ладится с погодой

У этого вылинявшего глобуса.

Я тебя искал полгода

Взглядами по автобусам.
 

Я даже присмотрел тебе сиденье,

На котором ты должна будешь сидеть.

Вздрогнешь, тонкая, как чуткое растение,

И станешь б мою сторону смотреть.
 

И, конечно же, меня увидишь,

Я же — не подам и виду.

Ты привстанешь, сядешь, и вот

Автобус дальше уже идет.
 

77
 

 

 

 

 

ПЕСНЯ СТАРИКА
 

Словно в логове теплый зверь
Я где-то в тебе затаился,
В безмятежности лба
И спокойствии рук,
Открывающих дверь,
Словно старая боль притупился.
На дворе зацветает урюк,

Зацветает в озерах вода.

Солнца нимб над тобой —

Ты нарядна.
Весна, словно нить Ариадны,

Ведет и ведет, но куда?
 

Ведет и ведет и на дню
Сто раз ошибусь,
Сто женщин приму за одну.
 

С сосулек гирляндами бус
Свисают капли, касаются лужи —
Во всем отраженье твое.
Запах завязи в воздухе кружит,
Мы почти что вдвоем.
Мы почти что идем
По аллее.
Здесь бродили мы часто.
Только яблони были теплее,
И не мучила астма;
Только были моложе чуть-чуть,
Только ты, я ведь помню, была.
Разбивается солнце, сложивши крыла.
 

77
 

 

 

 

 

ПЕРЕЕЗД
 

 

1

 

Остается аллея и кроме:

Гаражи и дома, и деревья.

Снова девочка голубя кормит,

Снова змеи над крышами реют.
 

Остается пустым все и голым,

Моросит с каждым часом сильнее,

Прижимается к девочке голубь,

Тяжелеют воздушные змеи.
 

Сиротливо взывает афиша

Совершить черноморский круиз.

Змеи мокрые падают вниз,

Голубь грузно взлетает под крышу.
 

2
 

Здесь может свободное эхо

Теперь погулять от души.

Я здесь не живу, я уехал

И в комнатах свет потушил.
.........................

.........................

 

 

3

 

Зачем с утра в окно смотреть?

Взгляд остановится на луже.

Захочется пальто надеть,
Но не захочется наружу.
 

К утру не прекратится дождь.
Ты выйдешь в город — плащ промокнет,
Привычно вывеску прочтешь
О телевизоров ремонте,
 

И объявление прочтешь

О путешествии по морю,

И под окном моим пройдешь,

Уже привычно шаг ускоря.
 

78
 

 

 

 

 

* * *
 

            М. Андрееву

 

Опустевший автобус,

Мы остались вдвоем.

Я усну и опомнюсь

Где-то в детстве моем.
 

Нет, не лампа сквозь веки —

Свет струится в сарай.

Прошлогодние ветки

Пропускают пускай!
 

Эта крыша из веток

И в сарае с утра

Пятна тьмы, пятна света,

Дня и ночи игра.
 

Свет становится красным —

Значит кончился день.

Среди рухляди разной

Буду тихо сидеть.
 

Но сжимаются руки,

Словно что берегу,

Через все "туки-луки",

Через двор пробегу,
 

И с размаху в автобус,

И в автобусе — свет.

Я усну. Я опомнюсь

Через десять лет.
 

78
 

 

 

 

 

СО СТОРОНЫ
 

Уходило время и солнце
Под ногами листьями улеглось,
Вечер слонялся словно
Что-то сегодня ему не спалось.
 

Меж деревьев бледный стоял

У потемневшего зеркала пруда,

Деревья строгал незримый столяр —
Пружинками стружек лиственная пурга.
Плавала в собственных кругах
Важная-важная утка
С видом: мол "Нечего пугать!
Поздняя осень — лишь глупая шутка."
 

78
 

 

 

 

 

ОБРЫВОК ГОРОДСКОГО РОМАНСА
 

... Но это был троллейбус,
                         а не прогулки по аллее.

И не пускали псов —
                   Вы без собачки были.

Сюда попали те,
               кто были посмелее,

Из шума городского
                  и из его же пыли.

Дабы она никак
              не заслоняла кассу,

Вы были без чудесной,
                    с вуалью тонкой, шляпки.

И все же в толчее
                Вы были так прекрасны!

В троллейбусе седьмом,
                     где поручни так шатки!
 

76
 

 

 

 

 

СЕМИРЕЧЬЕ
 

Растенья жухлые продрогли,

И птица криком здесь кричит,

Угрюмо катятся потоки —

Так воины идут в ночи.
 

Неторопливо убыстряясь,

Среди камней, среди обломков льда,

Не оборачиваясь, не прощаясь,

Втекают реки в города.
 

 

 

 

 

НОВЫЙ ГОД
 

1
 

... И, как положено зимой,

Дул непрестанно норд-норд-ост,

Колючий снег, как туча ос,

Жужжал свирепо, мчась за мной.
 

Он не ложился — бушевал!

И заметал притихший город,

Катил прохожим он на горе

За валом вал, за валом вал.
 

Но дверь за мной затворена.

Тепло. И в полумрак прихожей
Вливалась, как бы осторожно,

Музыки плавная река.
 

Казалось в зале,
               в менуэт одетый воздух

Струился плавно и легко,

Лизали
     языки норд-оста

Там, за окном, холодное стекло.
 

2
 

Был старомоден Новый год,

Парил меж хвои и свечей,

Не отличался он ничем

От пра-пра-предка своего.
 

Часы "так-тик" катили вспять,

Туда, где ели и сочельник,

Седой огромный добрый мельник

Орехи дарит мне опять.
 

Я в коридор входил, грызя

Орехи, тут же — ежегодно — ахал:

Как будто бы прошла гроза —

Здесь, как озоном, елью пахло.
 

Я в комнату бежал и видел —

В углу стыдливо жалась ель,

Я удивлялся, рад был ей,

Бежал к своей соседке Лиде
 

И за руку ее тащил,
А папа пел: " Постой, ямщик."
 

76
 

 

 

 

 

ЭДВАРД ХОППЕР

Бензин 1940
 

Три ярко-красные бензоколонки

И вывеска с коней летящим,

И человек, почти ненастоящий,

Такой он маленький, неловкий.
 

С песком стоящий с краю ящик

И дом, побеленный прилежно,

Дорога, уходящая неспешно,

И час, кончаться не спешащий,
 

Лес, пожирающий дорогу,

Трава, сжигающая лес,

И неба нестерпимый вес,

Висящего неподалеку,
 

Но человек не замечает вес,

В картину плотно упакован,

Он тянется рукою снова

К бензоколонке. Лака блеск
 

Его слепит, а леса гул

Его подталкивает в спину:

Прижаться к дому, влезть в картину,

В музее спрятаться в углу.
 

79

 

 

 

 

 

Глава II из поэмы ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ФРУНЗЕ
В ЛЕНИНГРАД
 

 

I
 

Проснулся — за окном светло,

Как дети старики качались

Во сне на полках, но кончались

Все сны. Проехали село.
 

Проехали траву, как лес,
И вскоре дерево проехали,
Трава желтей пошла — с прорехами,
В которые песок полез.
 

Песок пространство пропитал

И вот, травинки — островками,

И солнце яростно за нами

Летит с востока по пятам,
 

Но, укротив характер свой,

Ложится у старухи, точно

Ладошка, прямо под щекой

На ситец светлый самострочный.
 

Я вышел в тамбур, старики

Оделись, сны забыв, лишь к чаю

И, перемены замечая,

Отметили, что нет реки,
 

И, что могла бы быть поменьше

Жара и что сосед помешан

В купе соседнем, за стеной,

И лучше ехать бы весной.
 

А после разговор иссяк,

Открыв альбом на середине,

Я вижу неба ярко-синий

Просвет сквозь леса полумрак.
 

Качалась за окном пустыня,

И небо чуть ли не шипело,

Верблюд качнется и застынет

И побежит вдруг неумело.
 

Художник, где он взял траву?

И где цветы такие взяты?!

Я взгляд никак не оторву

От вымыслов аляповатых.
 

Руссо! Я сразу же узнал

Его младенческую кисть.

Здесь души в травы облеклись,

Цветы, кусты, ни бурь, ни скал.
 

Откроем выставочный зал.
 

 

АНРИ РУССО

 

1
 

Большой Энциклопедии десяток строк

И две картины в стареньком альбоме,

Но я отчетливо запомнил

Растений пышных буйный ток.
 

Здесь в красках звонких звуки вязнут,

И ягуар неслышно лошадь пожирает,

Здесь странная жирафа

Стоит под странным вязом.
 

Художник-самоучка, казалось детской ручкой

Водил ты по холстам,

А там
 

Росли цветы до неба,

Явив невиданный узор,

Сплетались чудо-стебли.

Рисуй, Руссо!
 

2
 

Да, не пиши — рисуй, ведь ты дитя.

Вот — дирижабль и первый самолет

На нас чуть удивленные глядят,

И мы на них глядим, и вот
 

Они над озером летят

Как будто дышат на прогулке,

И, ленты воздуха сплетя,

Трава мясистая, как руки,
 

Стоит, чуть машет чудным птицам
И как же тут не удивится,
Не самолету, а траве
И солнцу в синей вышине?!
 

3
 

Еще одну я видел, там художник

Поэта с Музою изобразил.

Свежо, наверное шел дождик

И — кончился, проморосил.
 

Они, за руки взявшись дружно,

Стоят. Цветущий сад вокруг.

Прикосновенье только рук

И больше ничего не нужно.
 

Все то же буйство красок, как под током,

Деревья вверх, цветы — плаксивы.

Все то же буйство красок, только

Поэт и Муза — некрасивы.
 

Да что там некрасивые! — Уроды.
Грубы их лица и землисты.

Великолепная стоит погода,

Отдельно виден каждый листик.
 

Гротеск? сатира? — Что ж еще?!

Они бездарны и глупы.

Природа, краски — все не в счет.

Как безмятежны эти лбы!
 

4
 

Я зорче пригляжусь — увижу:

То безмятежность после горя.

Я зорче пригляжусь, и вскоре

Они мне станут ближе.
 

Да что там — ближе! Просто я

Стою в саду и — пусто в голове.

Я точно так в саду стоял

По пояс в пахнущей траве.
 

Ах, Муза, я тебя узнал.

С тобой входили в этот сад,

Как будто бы в старинный зал,

И, не оглядываясь назад,
 

Мы шли вглубь сада неспеша.

Ты некрасива? — Ты прекрасна!

Укор бессилию карандаша.

Художник, бездарь своевластный,
 

Ты посмотри как руки тонки,

Как губы гладки и теплы.

Стоят деревья, как под током,

Весомы листья, как плоды.
 

Художник грустно улыбнется.

Его горячность не задела:

"Они расстанутся, что делать!

Разлука — боль, а боль — уродство."
 

Они вдвоем, они в разладе.
Она его и не его.
Она пройдет нелепый садик,
Оставив это существо
В нелепом фраке на природе,
Где липой пальма обернется
От слов последних: "Не пригоден!"
Заплачет или засмеется? -
Он испугается. Она вернется.

 

 

II
 

Я с Музой тоже на ножах.

И я корю порою Музу.

Язык завязан, точно в узел,

Когда природа хороша.
 

Когда порой по небу свет

Разносит туча грозовая,
Вдруг засмеюсь, заране зная:

У Музы слов мне нужных — нет.
 

Когда проснется по весне

В прозяблом марте карагач,

Скажу я: "Смейся, но не смей

Решать немыслимых задач".
 

Он ощутит, что новорожден,

Что холодно на белом свете,

И почки, как гусиной кожей...

Но, пусть другие пишут эти
 

Картины. Я опять отвлекся,

Но, впрочем поезда колеса

Вертелись тоже не всегда.

Меняли рельсы, ждали встречных,

Что говорить, ведь быстротечны

Лишь время, да в реках вода.
 

78 - 80
 

 

 

 

 

ПОЭМА ДОЖДЕЙ

 

1
 

Сегодня дождь, что летом крайне редко

Случается так далеко от моря.

Покажется Венецией беседка,

Увижу пароход в простом заборе,

В морском просторе нашего двора

Вдруг станут корабельными дрова.
 

Послушно память подставляет стремя:

давно когда-то, с трех лет до шести,

Когда я жил в Бобруйске, в это время

Там не переставая шли дожди.
 

Лианы летних ливней! Из воды

Родились джунгли, я в них потерялся.

Дождь шел всегда, подряд, на все лады

И сам с собой не повторялся.
 

2
 

Тому шестнадцать лет, как из Бобруйска

Я вывез в памяти моей квартал,

Где гром настолько мягок, что картав,

Дождь шепеляв, а после — солнце тускло:
 

Настолько лужи, лица, стекла ярки.

С годами этот дождь просох, а солнце

Во Фрунзе тяжелей, вот-вот сорвется

В большой фонтан в карагачевом парке.
 

Но даже здесь в один, от силы — в два

Спокойных года выпадает дождь,

Когда как бы стеной стоит вода,

И не объедешь, и не обойдешь.
 

Мгновенно люди делятся на тех
Кто у окна и на других — в подъезде,

Где весело, как на веселом съезде:

Улыбки, дым табачный, смех.
 

В квартирах настроение иное.
За окнами дождей почти не слышно.
Ты за окном — и сразу, словно лишний,
И чувствуешь постель сухой спиною.
 

Хотелось спать, но я открыл окно.

Стучат все чаще капли по ладони,

Земля все дальше или дождь бездонней.

Я вышел и ногой нащупал дно.
 

3
 

По-моему Нарцисс вот так и влип:

Гулял за городом, взглянул на воду,

Вода чиста, а он любил природу,

В воде лицо его, а рядом — блик.
 

В лице — глаза, взглянул в них и наткнулся

На озеро, а там опять глаза.

Вокруг него кружила стрекоза.

Не понял он и отмахнулся.
 

В лице — глаза, а там опять вода,

В ней контуры опять его лица,

Но он решил добраться до конца.

Как знаем, с ним произошла беда.
 

80
 

 

 

 

 

* * *

 

В трясущемся автобусе на задней

Пустой, с заляпанным окном, площадке,

Уткнувшись лбом в стекло, домой со свадьбы

Он возвращался съеженный и жалкий.
 

Он не остался ночевать у друга,

Вдруг спохватился и домой, в село.

Знакомые приметы близоруко

Он ищет, но как зеркало стекло.
 

Когда б ему попристальней вглядеться

В рисунок на стекле дорожной грязи,

В холмах из глины потеряться, деться

Куда-нибудь, убраться восвояси.
 

В рисунок этот грязью на стекле,
Где русла рек и звезд немых сверканье,
Он бы остался жить на той земле,
Но взгляд вдруг провалился в Зазеркалье.
 

А там — еще чудесней — во весь рост

Деревья у разъезженной дороги,

Шлагбаум, словно аист длинноногий,

Клюющий звездный купорос,
 

Как замша пашня, у реки — темно,

Но вот уже от фонарей светло,
И слева крайнее горит окно,

Табличка "Маевка". Его село.
 

80
 

 

 

 

 

* * *
 

Однажды в ненастье двое чужих

Почти незнакомых людей

По городу стали бесцельно кружить,

А дождь все сильнее и ветер — лютей.
 

Как будто про них нам: " Водой не разлей ", —
Шептало присловье когда-то,
А дождь все сильнее и ветер все злей.
Земля оказалась покатой.
 

Куда-то сносило, куда-то несло,

Забыты друзья и родные,

И старый мой мир предназначен на слом.

Мы вместе, мы вместе отныне!
 

Но — что я? Причем — я? Но все же кружись
Моя голова веселей!
"Однажды в ненастье двое чужих
И мне незнакомых людей..."
 

78
 

 

 

 

М. АНДРЕЕВ

 

ВЛАСТЬ ПРЕДВКУШЕНИЯ
 

        Когда ты находился за день по городу, вернулся домой и лег почитать — пусть придут и позовут тебя посмотреть как неподвижны камни за городом. И ты пойдешь, несмотря на ноющие ноги и тяжелую голову. Ты — это почти я. Я здесь, я пишу, прислонившись к подушке; и ты здесь — я пишу о тебе и еще не знаю, что с тобой будет, как не знаю и того, что будет со мной. Тебе легче. Я могу прогуливать тебя по прекрасным уголкам земли, но кто будет прогуливать меня? О не до конца осушаемая чаша познания божества, которое руководит мной! О эгоизм существа, руководящего тобою! И все же тебе определенно повезло: ты пойдешь сейчас, прихрамывая, а ко мне так и не придут, так и не позовут посмотреть как неподвижны камни за городом.
 

        В последнее время все дальше и дальше отодвигается город. С его домами происходят странные вещи — кажется вот-вот улетят, как грязные тучки, напрасно грозившие дождем. Нет дождя и не будет. В душе родилось желание проверить: раздавит ли машина, если встать неожиданно на ее пути или пройдет сквозь меня, и я успею заметить озлобленное лицо шофера? А разозлится он потому, что загадка разгадана и нет теперь уже ни его, ни машины. Я постепенно подбираюсь к последнему шагу и научился уже точно рассчитывать скорость походки и спокойно прохожу под носом у ревущих кошмариков, и ничто не заставит меня боязливо перебежать улицу задолго до того как предполагаемую точку столкновения пересечет машина. А когда я вижу, что не успею гордо перейти на ту сторону — улицу я не перехожу. Пока, во всяком случае.
 

        Вот пожалуйста — моя мечта, предполагаемый меценат. Замок на берегу моря. Много этажей и комнат, разумеется. С балконами и башенками, само собой. Со стереопроигрывателем и любимыми пластинками, но лучше с домашним оркестром. С прислугой; с любимыми книгами на бесконечных полках; ковры и красное дерево. Благовония. Шум прибоя по ночам. Прекрасная жена и прекрасная любовница в далекой, неизвестной жене комнате замка. Уютный кабинет, камин, черный кот. Если я через четыре года не напишу гениальный роман, рассказ, стихотворение, а скорее всего — поэму,— можете отдать замок под горисполком — это будет самый мучительным способ меня убить. Неужели жизнь человеческая, неужели воплощение духа, вознесенного над этой жизнью не стоят всей названной витиевато-громоздкой бренности, выпрашиваемой у вас всего на четыре года, тем более целых пятьдесят, уверяю вас, пятьдесят шансов из ста, в пользу того, что роман, рассказ, стихотворение, поэма, хоть что-то — все-таки будет написано?
 

        Многие годы ты будешь засыпать с подобными мыслями, а сниться тебе будет машиностроительный завод. Ку-ку, братишка! Многие годы, столетия — до самого Озарения...
 

        А что такое прохожие? Эти существа кажутся странными лишь неопытному взгляду. Ничего в них нет потаенного — все налицо. Есть просто несколько типов, а если быть критичным до конца, — то всего два: существующие и несуществующие. Существующие это те, на которых еще можно надеяться, то есть которых иногда хочется потрогать или заговорить с ними. Они обращают на себя внимание — я говорю об опытном взгляде — сразу. Если хоть чуть задержал взгляд — проверь себя и посмотри пристальнее, — если и дальше не скучно смотреть — значит мелькнул тип существующий. Можно позволить ему мелькать иногда и в дальнейшем. А несуществующих, разумеется, большинство. Бывает, что нелепая случайность заставит заглядеться на несуществующий тип, после чего остается лишь корить себя или смеяться. Второе лучше. Читатель — если такового предположить — возможно задастся вопросом: а сам-то ты какой тип? Отвечаю: тешу себя мыслью, что попал сюда из Другого сна.
 

        Первый раз мы ехали вместе в поезде.  Второй раз мы поздоровались в библиотеке. В третий раз я вошел в автобус, сел рядом с ней и мы произнесли несколько стандартных фраз. Она пригласила меня в гости, забыв сказать адрес. Неужели непреклонный закон цифры три незримо издевался надо мной? Я не вижу ее два месяца и тридцать дней, но почему-то каждый день о ней вспоминаю. Видимо все выяснится в первый же день наступающего месяца: или я не вспомню о ней --
хорошо бы — или встречу — а может быть все же не стоит? Листья убегают от ветра в подворотни. Я засыпаю, зарывшись в них.
 

        Из Другого ли сна существующие типы? Но вот здесь-то и возникает первая и почти всегда последняя ступень скуки. Скуки разгадки: да или нет, после которой чаще всего существующее механически переходит в несуществующее. Понижение, так сказать, в чине. И уже навсегда. Никаких неожиданных звонков и никаких: "А помнишь, когда мы с тобой..." Переходная ступень того, что раньше существовало, в то, что вечно не существует, воспринимается болезненно лишь неопытным сердцем, умом и чувством — в данном случае они триедины — но меня-то уж не проведешь, я уже научился смеяться и бесстрастно наблюдать за исчезновением созданных мною героев. Существующих типов становится меньше и меньше, и чтобы они вообще не исчезли хотя бы для взгляда — лучше не трогать их и тем более не заговаривать с ними — пусть идут себе существующими. Они еще не динозавры, еще млекопитающие /?/ рода люди, вида прохожие. Вид очевидно исчезающий, но не думаю, что застану его полное исчезновение.
 

        Срывай день, если он не репейник.
 

        Это великая добродетель прийти к одинокой, всеми забытой, больной старухе и убедить ее принять яд.
 

        Есть еще абсолютно несуществующие типы. Они почти невидимые существа. Это шоферы, летчики и вообще все те, кого я сейчас не вижу. Те, о которых я думаю — существуют, ибо я не думаю о несуществующих. Во всяком случае стараюсь. Когда ко мне приходят письма — я радуюсь чудесной связи с другим существующим типом несуществующего города и больше всего радуюсь если этот тип тоже тешит себя мыслью о Другом сне, а еще больше радуюсь, если этот тип из моего Другого сна или, по крайней мере, как-то связан с ним.
 

        Ах ! Обиднее всего, когда тебя поняли раньше, чем понял себя ты.
 

        Есть пространства разреженные и замкнутые. В первых все ясно. Оно, в общем-то, — одно. Вторые играют в усложненности и подмиры в мире разреженного. Эти замкнутые могут быть автобусами, если я еду достаточно долго, магазинами, если мне любопытно там понаблюдать и посмеяться, и особенно квартирами и головами обоих типов. Здесь уж полный разгул для усложненностей, и чем они глубже разгуливаются, тем явственнее и самыми неприглядными местами всплывают в разреженное пространство. Оно же, поначалу, делает вид настолько бесстрастно занятого своим делом и будто бы не видит всплывающего замкнутого. Это все для прикрытия своей прожорливости, ибо всплывшее замкнутое тут же проглатывается разреженным. Но еда эта бесполезная и постная, поэтому в скором времени замкнутому, исторгнутому из нутра разреженного, возвращаются все права на усложнение.
 

        Наглядный и примитивный пример. Из чувства такта рассматриваю тип существующий. Представитель его выходит в разреженное из замкнутого и начинает пытаться любоваться разреженным. Эта попытка — путь к гибели, так как разреженное заметило ее и уже прихорашивается. Существующий тип восторжен, пьян, поглощен и наконец исторгнут в свое замкнутое пространство, оголенное почти начисто, снова приходится бедному существующему типу усложнятся — ведь иного выхода он найти не может и понимает, что если усложнятся не станет, то погибнет его замкнутое пространство, и он навсегда перейдет в разреженное к типам несуществующим. Это, как я уже говорил, — примитивный пример, но читатель — если такового предположить — может представить себе, раз уж взялся читать, отношения ареалов разреженного пространства, а если не в силах крупномасштабно ощутить в себе весь ужас этой глыбы несуществующего, то пусть рассмотрит примеры: когда у типа существующего есть жена из типов несуществующих, или, что, разумеется, сложнее, но тем чаще всплываемее,— если жена из типов существующих. Вызывают чувство брезгливости типы, только что ставшие несуществующими, безуспешно пытающиеся вернуться к существованию. Тип несуществующий, вдруг становящийся существующим, хоть и редкое явление — мало интересен. На него стоит взглянуть только в развитии, а уж дотронуться или заговорить лишь при чрезвычайно любопытном его замкнутом пространстве. Можно завести разговор и с несуществующим типом. Это безнравственно по отношению к Другому сну, но зачастую выгодно для отношений, созданных / создавшихся? / в разреженном пространстве. Тем более если у несуществующего типа уютное замкнутое или жена из типов существующих. Но лучше с типами несуществующими не связываться, так как, входя с ними в контакт, зримо ощущаешь в их лицах символы всей величайшей, огромнейшей массы несуществующего и может стать не смешно, а страшно, что, я думаю, неблагоприятно отразится на мысли о Другом сне. Чем реже я сталкиваюсь с типами несуществующими, тем они больше и больше будут не существовать и тем быстрее исчезнут вообще.
 

        "Молодой человек! Остановитесь!" — услышал он и, обернувшись, конечно же увидел строгого дядю милиционера. Перед ним промелькнули неумолимые, усталые лица судей, сумрак тюремного коридора, гадко пахнущая камера, скрежет ключа в замке закрываемой за спиной двери. Он очень сильно испугался. Очень сильно.
 

        Тот, кто завел эту хитроумную игру, заранее знал, чем она закончится, но по-видимому все-таки надеясь, что она отклонится от его замысла, а в конце долгого пути ощутит свою беспомощность и вспомнит о забытом Лизомбо. Но не будет ли поздно?
 

        С типами существующими конечно тоже опасно связываться, но это необходимо в тот долгий период, когда тешишь себя мыслью о Другом сне, иначе можешь скатиться к типам несуществующим, так как некому станет проветривать твое замкнутое пространство. Опасность же связи с типами существующими таится во-первых в том, что возможная и чаще всего возникающая ссора может повергнуть обоих в несуществующее состояние безвозвратно или породить взаимную уверенность друг в друге как типах несуществующих, что в общем-то опять-таки ведет к действительному несуществованию, а во-вторых, и это самое главное, завязанные отношения претендуют на то, чтобы вместе тешить себя мыслью о Другом сне, разумеется общем, что чаще всего приводит к разрушению существовавших до знакомства в отдельности мыслей о Другом сне и раскисанию неудавшегося общего. Но поиск — вот, что присуще типам существующим, и потому они хоть и твердят про себя об опасностях, а все равно завязывают, строят, проветривают и начинают тешить. А тот, кто читая эти строки — если такового предположить — заподозрит написавшего вышепрочитанное в подражании угрюмому весельчаку — создателю хронопов, тот, разумеется, тип несуществующий, ибо только среди несуществующих типов существует понятие о влиянии, подражании, зависти и прочей киле и нет никакого понятия о Великом Перетекании Другого сна.
 

        Все считают кактус мрачным, а он целый год сочиняет прекрасное стихотворение — Цветок. Люди смотрят на цветок, но никто не гладит кактуса по голове колючей и поэтом не называет никто. Как одиноко кактусу!
 

        "Кто-то убил кого-то не потому, что лежащий теперь перед ним мертвец действительно был достоин мести, а лишь потому, что кто-то должен был убить кого-то и не раз думал об этом если не в реальности, то во сне, что гораздо хуже, ибо проникновеннее. Если же кто-то убил кого-то случайно, — он должен извиниться перед землей из-за необходимости зарывать в нее безымянный труп. А для первого случая возможен лишь один выход — бродить и терзаться мыслью, что убийство не последнее и все только начинается. Оба случая в любом случае незавидны— ведь когда человек несет смерть — он сам ею становится, а, следовательно, становится бессмертным, а это, я считаю, скучно быть бессмертным в глупом человеческом состоянии", — сказал однажды студентам теоретик диамата, за двадцать лет не говорившим ничего не относящегося к предмету, достал из кармана клетчатого пиджака детскую скакалку и, резво прыгая через нее, удалился из аудитории за полчаса до конца лекции.
 

        Поясняю слово кила. Ну прежде всего это не просто слово, а величайший по своей впитываемости, или, точнее, губкоспособности, термин. Он требует пространности. Вначале была кила. Она ниоткуда не возникала и никто ее не создавал. Она всегда была, есть и будет. Киле неведом ее конец и только потому она никогда и не кончится. Кила лежала и думала: как бы смять килу, то есть сделать так, чтобы не одна она пребывала в киле, то бишь в себе же. И смяла кила килу, родив кильным путем большие и малые килы, килят, килёночков и килищ. И сказала кила, окилившись, что все созданное ею хорошо и что все это — Кила. Долгий путь килы в разреженном пространстве, которому она всячески старалась — и отчасти небезуспешно — придать вид некилы, родил на своем кильном протяжении настоящие не-килы. Это были первые замкнутые пространства, еще не окилевшие как нынешние. В тех замкнутых пространтвах было найдено Лизомбо. Лизомбо есть путь абсолютной не-килы, хотя более зыбкий и сложный, чем кильный, но зато очищающий от больших к малых кил, килят, килёночков и килищ. Понятие Лизомбо окрепло, открыв отражение килы, когда она смотрела на себя в тщательно скрываемое зеркало — зеркало это, собственно говоря, обратная сторона килы, а именно -- разреженное пространство, тщательная скрытность которого в том, что слишком уж оно на виду, слишком уж вошло в сознание как типов несуществующих, так и существующих. Так вот, глядя в это зеркало, кила смеется и показывает себе язык, довольная собою. Тогда-то, увидев всю нереальность этого безобразия, Лизомбо и встало на путь Другого сна.
        Если кто-нибудь — если такового предположить — понял и поверил — пусть дастся ему. Мне же достаточно того, что я это понимаю -- ах, как понимаю! — и сказал, чтобы уяснить лишний раз и не сомневаться в истинности сказанного, а также осознать окончательно, что в последнее время все дальше и дальше отодвигается город.
 

        Я попросил у нее совета, хотя он мне был вовсе не нужен. Мы вместе держали список книг, а я, о чем-то спрашивая, сумел подслушать разговор наших пальцев: "Вы нам нравитесь. Мы давно мечтали переплетаться с такими наманикюренными, теплыми и не потными." " Вы нам тоже нравитесь, но есть те, которые нам нравятся больше". "Оставьте нам хотя бы надежду". " Что ж — пусть ваш хозяин почаще спрашивает совета у нашей хозяйки при встречах в магазине, а еще лучше, если купит себе другие туфли, а главное брюки. Но если ваш мизинец уже неисправимый нахал, то вам надеяться не на что!" В это время наш разговор закончился и ее пальцы расстались с моими, но я заметил, они были несколько рассеянны, и долго не могли раскрыть зонтик, когда она выходила на улицу.

        Недавно я вышел из библиотеки, где, кстати говоря, читал кое-что из создателя Театра только для сумасшедших, и взгляд мой вонзился в старинный желтый дом, возвышающийся над площадью имени какого-то пошлого несуществующего типа, никогда не существовавшего и вот тут-то увидел небо. Каким оно было — это я для себя говорю, для слога то есть — каким оно было, это небо? Оно было лизомбическим и абсолютно способным стирать все объемы. И старый желтый дом стал плоским и влился в закат, ушел в него, улетел, а находившиеся в нем несуществующие типы этого даже не заметили. А дом стал небом. Он и доныне небо, этот клочок счастья — ибо счастье дано накапливать лишь клочками, маленькими лизомбическими клочками. И самое главное осознали мое сердце, ум и чувство — ибо они триедины — и это главное было обновленным замкнутым пространством, а точнее уже не замкнутым, а разомкнувшимся в слиянии с лизомбическим протяжением. Я припомнил осыпавшуюся штукатурку с древнего храма на другом конце города. Она лежит поверженной вселенной посреди мостовой, насквозь пронзенной зелеными побегами василиска. Штукатурка осталась, а город ушел. Я вспомнил семнадцать клочков счастья, потерянных в другом, ныне несуществующем городе, и они приплыли ко мне кораблем озаренного одиночества и засуществовали, а несуществующий ныне город не существует по-прежнему. Три абсолютно существующих типа отдали мне все что нужно для фонтана, который я выстроил на теле разрушенного моей непоколебимой уверенностью в его несуществовании машиностроительного завода и веселились, немного завидуя, что я уже не тешу себя мыслью о Другом сне, а услаждаю. Летняя пыль вошла в зимний город, заставляя его уходить все дальше и дальше — это шли уверенно и твердо, но пока еще далеко существующие слоны. О что будет, когда они придут, умноголовые! Берегись, разреженное пространство — мерзкая отрада несуществующих типов! Лизомбо, Лизомбо, Лизомбо! Славься и крепни в полете!
 

        Летящий камень! Я много раз представлял его до того, как он меня ударил. Скажу без иронии — искры в глазах приятны хотя бы потому, что только ты их увидел в это мгновение, во всей вселенной — ты один. Увидел и потерял сознание. Потерял ли?
 

        Мое божество! Это темный мир, расщепленный на сверкающие блики очарования. Мое божество! Это мир на темном, неподвижном холсте отпущенного мне времени. А пространство, пространство — это я.
 

        Мне все чаще и чаще снится долина со всеми атрибутами Другого сна, и прежде всего благоуханные растения живут там. Временные понятия килы рушатся. О! Я иду в цветном сне, идя по которому пребываю в том, где буду идти, никогда не идя в нем. К чему слова — эти слепые рыцари! Пора заканчивать, ибо однажды — и никуда уже не Деться от этого, — однажды утром на моем столе вырастет большой и красивый цветок. Н не увижу как он прорве-т фанеру и полировку, сразу ли распустится, или после того как солнце коснется его, потому, что еще буду спать. И проснувшись, я замечу его не сразу, а когда замечу — не сразу пойму — что мне делать теперь? — и долго буду смотреть на его змеиную гордость, на то как он слегка покачивается, словно вырос в поле, а не на мертвом столе. Моя внутренняя подготовка ко всяким неожиданностям быть может и удержит меня от буйных выходок и криков — да и настолько ли страшен безобидный цветок, хоть и взявшийся бог весть откуда?! Я сумею оглядеться. Сначала осмотрю стол — на нем всякие мелочи от часов до всеразличных, в основном не пишущих ручек, телевизионная программа, варенье в блюдце; дальше -— комната с кроватью, незастеленной еще, приоткрытый шкаф и все, все остальное, вокруг цветка громоздящееся, такой тупой болью падет на душу, что я не сумею даже расплакаться и выйду из дому, не забыв однако одеться, с единственным намерением больше не возвращаться. Я буду долго бродить по уходящему городу и не о чем будет размышлять — сердце, ум, чувство уже сейчас вздрагивают и немеют — знают, знают, как будут себя ощущать, знают раньше меня. Цветок, эта молчаливая змея, — он укусит в самый центр души, он выгонит меня за помощью в разреженное пространство, которое мне ничем не поможет и тем более не поверит. А если поверит — я представляю, что это будет: десятка два существующих и несуществующих типов окружат, заполнят мое замкнутое пространство, заглянут в окна, понюхают, сломают мой цветок и уйдут, оживленно болтая... Нет! Рассказывать кому-то об относящемся только к тебе и еще раз только к тебе невозможно было даже раньше, даже тем немногим, тешившим, как и я, себя мыслью о Другом сне... И вот теперь надо выбирать — или вообще больше не существовать так — все припомнилось, особенно штукатурка вселенной — или попытаться жить отныне не иначе как насвистывая, приплясывая, гордо проходя сквозь все, встав предварительно на голову, ибо разреженное пространство перевернулось, летит в бездну и мне дана полная возможность не убедить, в этом других.
 

        С такими мыслями я в сумерки вернулся домой, вошел на цыпочках. Меня трясло и тошнило. Виски гулко вышагивали. Я сначала умылся в ванной, потом покурил на кухне — курить было противно. Я выбросил сигарету в форточку прямо под ноги шедшему мимо несуществующему типу и, не дожидаясь его взгляда быстро пошел в комнату, резко открыл дверь, зажег свет и посмотрел на стол: варенье в блюдце, ручки, программа, часы — все было на месте, — не было только цветка. Я ощутил, как в голове что-то, лопнув, растеклось плавно и горячо, засмеялся и умер.
 

79
 

 

 

КОГДА Я БЫЛ КИПАРИСОМ
 

        — Имеющий уши ничего не услышит, так что я спокоен как никогда.
        — Это заметно, но что скажешь ты об уходящем вдаль, о остающийся неподвижным?
        — Я скажу: пусть уходит.
        — А если так — кто скажет нам зачем и куда он уходит и главное — с чем?
        — Я скажу: принимай левое за правое, но имей свою комнату — иначе негде будет смеяться над всеми вопросами погибшего мира.
        — Что ж, ты кажется прав, пузатый. Снимай арбалеты.
        — Этого я сделать не могу по видимым причинам, так как их невидимые следствия противоречивы, — вот и пусть пока повисят.
        — А если так -- что ты скажешь о сером в те времена, когда оно столетиями не изменяется?
        — Ха! Но почему ты уверен, что на него следовало обратить внимание? И откуда такая любовь к пристальности? Серебряный подсвечник тем и хорош, что мгновенен. Ведь когда ты стреляешь тебе безразлично все, что осталось за спиной?
        — О да! Скажу более — безразлично и то, что осталось над головой, и слева, и справа — тем паче, что они перепутаны.
        — Ну вот мы и выяснили, что глуп смотрящий вперед.
        — Это оскорбление?
        — Нет — лишь презрение к тому, кто не научился спать за миллионы лет существования.
        — Но, черт возьми, — где тогда она, та крупица соли прозрения, переливающаяся на солнце, которое погасло так давно, что никто уже не помнит точно, что это было за явление, и действительно ли ничуть не походило на эту красно-лиловую, лишь иногда вспыхивающую грязно-золотым светом рану неба?
        — Вот в том-то и дело, что на сером пересохшем дне выписаны желтоватые блики, но что самое страшное — они тоже из последних.
        — Неубедительно.
        — Ах неубедительно? Тогда послушай: давным давно на зыбком полустанке полусуществования валялась фольга. И эта фольга была лишена возможности блестеть под лунными лучами, так как чугунная урна отбрасывала на нее тень в продолжении всей ночи. Не так ли и тебе, дергающий левой бровью, всю жизнь кажется, что никак не выбраться из-за дорической колонны на ступеньки, ведущие вон из рушащегося храма?
        — Но что ты тогда предложишь мне, о проникающий сквозь?
        — Наблюдай за жизнью осыпающихся между ребрами колонны пылинок, о хромающий неусыпно.
        — Ты убедил меня, пузатый. Снимай арбалеты.
        — Когда-нибудь я это сделаю, но без твоего напоминания, счастливец, обреченный исчезнуть.
        — О нет! Назови меня лучше подлецом, бледнеющий временами в предчувствии вечного одиночества.
        — Ты подлец, просящий незаслуженное.
        — Оправданно ли такое колебание?
        — Ты же помнишь — каждый привязан к своему канату.
        — Однако когда я смеюсь — я не замечаю этой привязанности,
        — Ха! А разве возможно заметить не предназначающееся ослепшему ветру, померкшему солнцу? И где тот сон, который никогда не приснится? Найди осколок трагической маски, скатившийся вместе с громом в пустыню безысходности. Не дремотно ли, скользящий вечерами под окнами кладбищенской сторожки, не смутно ли тебе, вечно остающийся у входа в безмятежное растворение слякоти отринутого мозга? Споткнись еще раз и за миг перед безмыслием подумай — был ли твой смех правомерным, если истинный смех — молчание.
        — Я бы подумал, дымящийся вечно, но где взять уверенность, что зеркало отразит мою думу?
        — Но если оно отражало до сих пор — что помешает ему выполнить долг отражения до чьего бы то ни было конца? Иди и споткнись.
        — Пожалуй ты прав, ты вновь прав, наблюдающий осеннее тление. Сбрасывай эту глыбу.
        — Я сбросил бы, но шум будет гибелью для последнего паука.
        — А кому теперь нужен этот паук, ты знаешь?
        — Паук нужен всем, синещекий лукавец.
        — В таком случае мы снова встретимся между призраками уходящего.
        — Согласен, но если и не встретимся — удивляться нечему, ведь на дворе осень, а я еще не пересчитал все осыпавшиеся листья, о неспособный к неподвижности.
        — Ты прав, пузатый. Оставим эту глыбу.
        — Ха! Отчего же — а вдруг паук мне изрядно надоест в протяженности исчезновения между этих смыкающихся скал, о неразумное дитя шелковистого поиска?
        — Если так — предскажи мое дальнейшее.
        — Определенно могу сказать лишь одно — ты слишком поздно заметишь приближающийся камень — и это уже неотвратимо.
        — Я смиряюсь, веря тебе, но поведай мне суть неопределенности.

        — Вопрошай об этом вселенную, сын солнечного бреда.
        — Я спросил бы, когда бы знал иную вселенную кроме той, что отражена в тебе.
        — Послушай, но я ведь всегда говорил, что твоя беда в незнании , того, что осталось за спиной, о помолвленный с бездной.
        — Ах, если б я смог убить тебя, кичащийся своей недоступностью!
        — Ну и что бы ты делал потом, если предположить эту невозможность — изобрази ее на ногте этого вот мертвеца, безумец.
        — Посмотри — видишь трещины эти — то периоды твоих заблуждений. Взгляни теперь на эту синеву — зыбкость ее — твоя бессердечность. Измерь длину ногтя — в ней краткость твоего знания о всем, что ты создал — ибо когда я встречусь с камнем — кому ты поведаешь о количестве листьев?
        — Чужая смерть меня не уничтожит, покидающий обитель захлебывающихся слов.
        — О! Я все же завидую тебе — ты готовишься к молчанию.
        — Я уже молчу. Неужели ты до сих пор не понял, что не спишь и что даже после встречи с камнем не уснешь? Неужели ты думаешь, что не я твой камень?
        — Ты?! Но, черт возьми,- где тогда мощеная дорога, ведущая по кругу?
        — Вот в том-то и дело, что в промежутках между творением и подготовкой к нему растет кипарис, который срубить никогда невозможно, о уходящий.
        — Неубедительно.
        — Ах неубедительно? Тогда послушай: скоро, очень скоро на пересечении того, что никем не было предположимо с тем что уже давным-давно забыто засверкает бледно-зеленое око бесконечного смеха, который, отвергая свое отражение будет безумствовать лишь сам по себе и в себе, и этим оком призраки полусуществования избрали меня, о уходящий без возвращения.
        — Но что же, что же тогда ты предложишь мне, о остающийся навсегда?
        — Спокойно наблюдай за неотвратимостью надвигающегося камня, несчастный в счастье своем!
        — Ты как всегда убедил меня, пузатый, но снимай же наконец арбалеты!
        — Видит смех — этого ты никогда не дождешься.
 

80
 

 

 

 

Фрагменты из рассказа "Гимн одного человека"
 

        Рассмотри эту комнату сквозь серые переплеты разочарований, обрети сквозное зрение — ведь в конце концов единственно точный цвет - серый, эта прозрачная мгла, где живут еще надежды на грезы, что подобны слезинкам, повисшим на полуприкрытых ресницах после долгого смеха отчаяния, которым смеяться тебе уже не суждено в эту классическую дождливую осень, мой неподвижный странник. В комнате нет пыли, все в комнате привыкло спать; — вещи — как бесконечно печально нависли они над угасающими образами лета, над всеми звуками и красками радостной земли — остывает земля — и серый цвет, растекаясь повсюду, устанавливает порядок и спокойствие. Как больно, но как светло. Кто сказал, что серая мгла — это перешеек на границе океанов света и тьмы? Нет, лишь она — единственный океан, иных не существует и его однотонные волны вознесли на рыхлых гребнях мысли твои и мечты, вознесли вместе с комнатой, жизнью, землей за грань томлений и застыли, застыли. О как больно, как больно, мой неподвижный странник, но как светло!
        — Что было сном — скажи мне — что было сном, — спросила сухая гусеница, родившаяся слишком поздно и не сумевшая продолжить себя — что было сном, — спросила она у застывшей книги, так и непрочитанной за лето — что было сном, ответь, и я забуду себя успокоенной.
        Дуновение шепота приподняло сумрачную страницу, но не настолько, чтобы она могла перевернуться, а в шелесте ее возвращения на место послышалось:
        — Сном было все — от рождения до умирания, сном будет все от умирания до рождения — засыпай же спокойно, вспоминая вкус бледно-зеленых листьев и тени травинок, надейся на то, что еще полетишь,— я же буду надеяться на то, что меня еще прочитают, — лишь нет надежды на то, что полет будет таким, каким мог бы быть, а прочтение таким, каким в этот раз не состоялось. Представь себе яркий, томительный сон, растворившийся в осеннем бесстрастии, вспомни его в последний раз и приготовься к другому.
        — Сном было все — я поверю тебе — но все ли было сном для солнечного луча, разломившегося на искорки в осколке от вазы, подаренной ему ею фиолетовым вечером, для тополиной пушинки, присевшей — помнишь, помнишь — на облупившейся подоконник в то теплое утро, когда она не пришла, а серебристая дымка листвы стекала звонкими росинками в муравьиные норки, когда ты была отброшена за диван, а громкие шаги до вечера раскачивали половицы — и если все это было сном для всех нас — неужели не нашлось никого, кому бы это не просто снилось?
        — Да, нашелся, — и благодаря его бытию длится наш разговор.
        — Но скажи, о скажи мне тогда, мудрая, непрочитанная книга, а не снится ли все это и ему?
        — Может быть и снится.
        — Ну а тогда благодаря чьему бытию длится его сновидение?

        — Тогда благодаря бытию осознающего его.
        — Ах,— но не спит ли и тот тогда, о мудрая, мудрая книга — ответь и я забуду себя успокоенной и счастливой.
        — Все может быть, но не ощутить нам этой бесконечности — потому и спим,— так засыпай же успокоенной на время, но не надейся на счастье, засыпай, внимая тишине — ибо часы остановились, дом пуст, а он — где бы он ни был — спокоен и уже начинает забывать о неувиденном прибое и мерцающей пене, так и неповисшей на синем выступе скалы. Осень — ты вспомни — в который раз уже осень — ты вспомни — и забудь...
 

 

 

 

* * *
 

        И повеяло на него отчетливо-великолепным, неповторимым ароматом, как будто знакомым ему — он не знал, да и не пытался вспомнить что-то быть может мгновенное, снившееся ему когда-то, или даже не ему, а одному из предшественников его— раз не осенило сразу — не вспомнишь. Но аромат был устойчив, он вступал в плотную связь с густым пеклом августа, последним взлетом жары этого года, и летел сокровенной музыкой, чуждой нотным воплощениям, очаровывал протяжной зубной бродяги-мудреца и томил, томил, и был достоин многих, но только до конца совершенных в своей красоте стихов человечества, которых оно еще не знало, и не умело еще слагать, — он плыл над миром — греза всего и прекрасного ничего одновременно, он был, казалось, светом — и в то же время таил в себе, достаточно мрака, он сводил с ума окончательной невозможностью сравнить его с чем либо и ласково смеялся, над детской попыткой все-таки сравнивать; им невозможно было надышаться — лишь задохнуться, — и мнилось, что это сама природа свалилась над пришедшим к ней, испуганным ею человеком и решила вознаградить его за страх, сомнения, а также за неверные дороги и глупые слова этим звездным мерцанием запаха и жары, этим прообразом глубины восточного миросозерцания; — темным быть может — пусть, нереальным как будто — да, — и все же до того, проникновенным, что душа очищалась им, возвращаясь к своему безоблачному началу, туда, в когда-то, в блаженное давным-давно, в сказочное откуда не возьмись, в лучезарное есть и сладко-беспечное будет... Изящные пальчики листьев, покрытых смолянистым забвением, величаво взбегали по стойким стеблям к солнцу, чьи лучи причудливо клубились и млели вокруг. Мудрый невидимый дух природы, — добрый шаман со смешной бородой опочил среди созданной им блаженной кущи. Природа родила человека, но гордый сын покинул ее, и опечаленный творец дремлет, но светла его печаль, словно туман светла, ибо знает он на вечность вперед, что блудный сын возвратится когда-то и заплачет, упав на колени, от счастья, что простили его, и будет целовать духманные листья — персты эфемерных женщин, и воскурит бесконечную песню — мудр ты, господи! Ибо все, созданное тобою, разумно и озарено счастьем, — и наступит в мире гармония любви и белого смеха — что может быть прекраснее!
 

        ... О дети заблудившиеся, запутавшиеся в нереальности созданного вами грубого, противоречивого мира! А знаете ли вы проплывающие над вами, но незамечаемые облака обомлевших цветов? Вам знакома ли музыка скрытых пространств, золотых побережий и скал изумрудных? Мудрый взгляд на размеренность вспененных волн и полночный театр луны раздробленной; и хрустящие крылья кружащихся сумрачных бабочек? Вы слыхали космический смех на земле, вы страдали страданием птиц нерожденных? Что известно вам о лабиринте тоски, выводящем на остров среди океана? Вам понятна любовь вечнопламенных дев— мотыльков, погибающих в пламени смеха, холод солнца остывшего, музыка дна, пенье лотосов, взгляда полет бесконечный, плач покинутой тени, звенящий закат и бесстрастная, Богом хранимая старость? Пир сейчас за спиной — оглянись, человек! Океаны заполнились кровью пролитой. О, безумец! Колеса хрустальных карет разбивал ты о камни неверия в счастье. Не смешно ли тебе все, над чем ты страдал? Сколько пятен в душе, сколько гари над сердцем! Посмотри на себя сквозь обман пустоты — ведь не сын ты земле — лишь пришелец, подкидыш. Что ты сделал с собой, с обретенным умом, с многозвончатым чувством, любовью и словом? Ты мечту погубил, полагаясь на то, что Придет, что Простит и не помнил, несчастный, Первых слов золотых, прореченных тебе: человек сам придет к единению с Богом...
 

        Такие медленные, без гнева произносимые слова услышал он, озираясь и не находя говорившего. Он понял куда попал, и слух, скрутившийся в чуткую сиреневую спираль озарения, расслышал едва колеблющиеся макушки изумрудных растений, окруживших его, и тихие звуки воплотились в слова духа этих мест, а скорее всего в его собственные, не высказанные доселе, но давно родившиеся где-то в темных колодцах подсознания и, наконец, внезапно высвеченные лучом чудесного запаха.
        Он не стал искать грани между возникающим в себе и воплощением своего же в окружающем. Неосознанно принять неизвестное свое за чье-то — жутковатая иллюзия и тем более засасывающая, что когда-то однажды она исчезает и понимаешь, что никого не было кроме бесконечного тебя, — но полутень исчезнувшего, западая в душу, начинает невидимо обрастать и ползти по скрытым дорогам, чтобы снова явиться, обмануть и бесконечно тянуться дальше по окружности, которая кажется линией лишь потому, что всякий раз иллюзия выхватывает новую ее точку. Но окончательно запутывает человека то, что точка старая переходит на освободившееся место, начиная этим переходом под-вращение во вращении, подокружность в окружности,— и только случайность может занести душу в полое пространство, на долю мгновения образовавшееся там, где одна точка уже не присутствует, а другая лишь собирается появиться, и представляющее ни что иное, как третью окружность, скрытую и свободную от суеты первых двух.
        И подстрекаемый более любопытством, нежели верой в послышавшееся, он вспомнил все, что знал о том как воспользоваться этим благоуханным даром и даже сверх того, что знал, протянул руки к пышной листве, сжал ее ладонями, и на них остались обильные поцелуи. И много раз целовали ему ладони деревья фантастического леса, а любовь их уст он бережно собрал и, перемешав с табаком, закурил в своей трубке.
 

79 - 80

 

 
назад
дальше
   

Публикуется по изданию:

Константин К. Кузьминский и Григорий Л. Ковалев. "Антология новейшей русской поэзии у Голубой лагуны

в 5 томах"

THE BLUE LAGOON ANTOLOGY OF MODERN RUSSIAN POETRY by K.Kuzminsky & G.Kovalev.

Oriental Research Partners. Newtonville, Mass.

Электронная публикация: avk, 2006

   

   

у

АНТОЛОГИЯ НОВЕЙШЕЙ   РУССКОЙ ПОЭЗИИ

ГОЛУБОЙ

ЛАГУНЫ

 
 

том 3А 

 

к содержанию

на первую страницу

гостевая книга