КОЙФМАН ИЗ ПРОВИНЦИИ


        Чорт его знает, откуда. Откуда-то в районе Украины, надо понимать. Приехал ко мне по лету 74-го - некрасивый, умный еврей, с женой - разряженной хохлушкой, пышной, сдобной, красивой, веселой. Читал стихи. Впрочем, стихи читали мне все. Говорили о поэтах. С кем его связать - ума не приложу.
        Подвернувшийся фотограф, Гена Приходько, отснял его с супругой. Снимков не сделал, прислал опознавашки 35 мм - может, Коган вытянет?

        Зачем мне сдался Койфман - не знаю. Очеретянский его не ест. Впрочем, Очеретянский предпочитает пищу диэтическую - авангард 20-х или кого из верлибристов нынешних, например, Драгомощенку. Койфман же - традиционен, как Анна Ахматова. Правда, у него там в одном тексте какие-то сюрровые "сони / дули походя вино" - видимо, это мне и понравилось. Не то, что дули вино, а - необъяснимость этих "сонь". Не сони-полчки, питающиеся яблочными семечками и спящие 10 месяцев в году /они же "сони в меду" древних римлян и римских поэтов - я не пробовал: жалко, они такие гуленьки/, а сони пострашней. Сони - нарицательные.

 

        Что-то в этом Койфмане есть. Что - определить не берусь. Я ведь и делаю - АНТОЛОГИЮ, а не сборник критических статей.
        Возраст - на 75-й - был у Койфмана в районе 35-36. Профессия - похоже, что технарь. Местожительство - неизвестно.
 

        Привожу просто стихи поэта. Это то, чем дышит "провинция".

 


см. также:Константин К. Кузьминский. "Два еврея, один жид и один антисемит."

 

"За чужим же не идут,

но бегут от него,

потому что боятся чужого голоса. "
 

Март звенел хрустальной горкой.

Солнце било из-за туч.

Снег сгребали. Пахло горьким

от замусоренных куч.
 

Солнце било в подоконник.

На полу, сомкнув стопы,

тень лежала, как покойник.

Медленно роилась пыль.
 

Стол накрыт на три персоны

был в углу. И по любви,

рядышком сидели сони,

морща маленькие лбы.
 

Солнце упивалось вдосталь

скатертью. Снаружи, с крыш,

как бесчисленные тосты,

капли ниспадали в тишь.
 

Солнце припадало к чреслам

стульев, сдвинутых к краям

скатерти. В ней плоть воскресла,

легкий трепет был упрям.
 

Было все невыносимей

чувствовать, как март впивал

за окном в прозрачно-синий

воздух лужицы зеркал.
 

Как сраженный этим блеском,

март крупицами стекла,

сквозь дыханье занавески,

чувствовалось, истекал.
 

В комнате витал исконный

дух гостеприимства. Но

те же маленькие сони

дули походя вино.
 

Кто-то горстью скатерть лапал.

Кто-то тень гвоздил, как гроб.

Пятна солнечные на пол

прыгали. Еще в сугроб
 

за окном сгребали мусор...

Солнце горечью в гортань

проливалось... Пьян иль струсил

было я... Еще на грань
 

солнце становилось - горка

раскололась. В тот же миг

солнце скрылось на задворках,

праздничное, в нас самих.
 

 

 

 

"Что вы зовете меня,

Господи, Господи,

и не делаете того,

что я говорю."
 

Я рад, что дожил до полдня,

его осененный листвой...

Как цепью бренчащий колодник,

себя ощущаю свободным

за лесом, как за стеной.
 

Меня настигает свора

на след мой набредших собак,

хрипят, наседают - и скоро

я телом завязну в зубах.
 

Тяжелые вскинувши лапы
на грудь мою, пес, как шальной,
лизал мои щеки и капал
на свежие раны слюной.
 

Я видел в его преломленных,

стереоскопичных зрачках

испуг свой, деревья в зеленых,

до самого неба продленных,

нетленных и ровных рядах.
 

Высокое, круглое небо,

в подвижных и крупных мазках,

скрывало за удалью небыль,

покоилось на облаках.
 

Небес голубая полуда -

счастливейший смысл бытия, -

из страсти рожденная удаль,

над миром царит, над безлюдьем,

в терновом венце забытья.
 

Отчетливо, как на гравюре,

я вижу - кричи - не кричи:

мелькают в деревьях фигуры,

ружейные пялят зрачки...
 

Таинственный смысл аллегорий -

свернулась клубком, как змея,

у ног моих, крылышки взгорбив,

поэзия - муза моя.
 

Достаточно было мгновенья,

чтоб выкрикнуть, цепью звеня:

"О боже. Лицо свое гневное
зачем обратил на меня..."
 

Как тихо на этой поляне.

Как падает лист неживой -

никто и случайно не глянет..

Простер ты суровые длани

над бедной моей головой.
 

Привычной отравою слова

я полон. Который уж век

горчит на губах, как полова:

"Умре на земли человек."
 

 

 

 

"Еще немного, и мир уже

не увидит меня;

а вы увидите меня,

ибо я живу,

и вы будете жить."
 

Сияла полная луна,

но в окаймленьи

белесых туч она одна

казалась тленной.
 

Не то что б звезды без числа

ее затмили,
не то что б в небо ночь вросла -

и пахла тмином.
 

Но чувств высокая волна

для обонянья плыла,

как полная луна

над мирозданьем.
 

И в осязании греха

блистали звезды,

к чужим направив берегам

разбитый остов.
 

Как в море, свет луны заспав

у самой кромки,

водоворот в созвездьи Пса

крушил обломки.
 

Лишь Млечный Путь томил, как мель,

и в отдаленьи

густыми складками к земле

спадали тени.
 

Ночь колыхалась, как стена

сплошного леса.

Бледнея, падала луна

почти отвесно.
 

И, озаренные луной,

врастали тени, -
где горы стали глубиной

над морем пенным.
 

Все перемешивалось въявь.

Что с миром сталось.

Бросались в небо звезды вплавь,

земля качалась.
 

И сам я не коснулся дна,

нырял сначала, -

где в небе полная луна

одна сияла.
 

 

 

 

"Этот сын мой был мертв, и ожил,

пропадал и нашелся...

И начали веселиться. "
 

Признаться, где б я не бывал,

как не сплетал скитаний кружева,

родного города обвал

меня собой обезоруживал.
 

Там небо рушилось, дразнясь

стереть асфальт до тени облачной,

деревья вспыхивали зря,

как взрывы в зелени осколочной.
 

Быть может, сплавленное зря,
там солнце расплескалось бликами...
На тротуарах шла резня -
и тени падали безликие.
 

Я знал, что город клал тельца
к ногам - и ждет роскошной выпечки,
и только пот стирал с лица,
его пыльцою зноя выпачкав.
 

Обугливаясь и чадя,
я ввысь струился вместе с тополем
в обвисшем небе. К площадям
я привыкал, якшаясь с толпами...
 

Да, так прибудет блудный сын.

И старцы шли, блистая немощью,

прямя костистые носы,

не помня кто я и зачем еще.
 

Так к дому - возвращен стезей -

я буду вновь устав их чтить,

смягчая каждою слезой

их руки в бороздах суставчатых...
 

Когда пороги оббивал...
Меня, сквозь рубища ребрастого,
родного города обвал
единым камнем не забрасывал.
 

 

 

 

"Всякий, пьющий воду сию,

возжаждет опять."
 

Округлые бедра у милой моей.
Колени, как чаша, - склонись и испей.
 

И груди, как в небе, закругленном ввысь,

два облака, плавно качаясь, сошлись.
 

И мне, как язычнику в знойной степи,

белеют две ангельских узких ступни...
 

А плечи, где - крылья держащие плечи, -

иных уже нет, а другие далече.
 

 

 

 

"Истинно говорю вам,

никакой пророк

не принимается в своем отечестве."


Я проглотил в один присест

степных районов карту,

но мне сказали: "Нету мест

в купе или плацкартном."
 

Но мне сказали: "Боже мой.

Разлука - твой сообщник.

Коль так торопишься домой,

поехать можешь в общем."
 

"Ты в этом городе, как перст,

один..." Как встарь, в поэме,

герой из надоевших мест

седлал коня - и в стремя.
 

И прочь. Как в саване, зима

его собой пугала.

Метель хлестала по глазам

и конь хрипел устало.
 

Как долог был пространный путь

по рытвинам и кочкам...

А вслед ему шептала грусть

про участь одиночки.
 

А ты, судьбой не дорожа,

поступишь много проще:

средь баб, рабочих, горожан

поедешь прямо в общем.
 

Ты будешь озирать окрест,

как липы-перестарки,

сбегая по откосам с рельс,

вдруг покидают Харьков.
 

Как блещет иглами сосняк

за ближней водокачкой,
как город прячет свой костяк,

весь горизонт испачкав.
 

Как эшелон под нервный зуд,

с прерывистою дрожью,

куда-то вдаль и вдаль влекут

тоска и бездорожье.
 

И чей-то кашель, чей-то храп,

и вонь во всем вагоне...

И проводница, как сатрап,

тебя с площадки сгонит.
 

А небо, с крупкой снеговой,

зима обрядит в саван...

И крик с протяжною нудьгой -

твой полустанок назван.
 

Где телеграфный столб, как крест,

связующим намеком, -

охотой к перемене мест, -

увяз в снегу глубоком.
 

 

 

 

"Вода, которую я дал ему,

сделается в нем источником

воды живой,

текущей в жизнь вечную."
 

Да не обрести мне в слове лжи,

да не обратить меня в калеку...

Руку к сердцу молча приложив,

поклонюсь кругом: "Селям алейкум."
 

Тихий, как могильная плита,
я прилег... Земле свой прах прибавив,
в этом крае Навои впитал,
как гранаты сочные, рубайи.
 

Чтобы в каждом зернышке, сочась,

страсть росла с любовной песней слитно...

С минарета тонкий, как свеча,

муэдзин выкрикивал молитвы.
 

Купол неба, стройный, как сосуд,

всколыхнулся, млея от участья.

Время, косы расплескав ко сну,

звездные возвысило запястья.
 

Я остался с небом, посреди

города с воздетыми руками,

слушая, как в струях Сыр-Дарьи

медленно переступают камни...
 

Оттого ль, мельча за шагом шаг,

голосу ли внутреннему внемля,

вдоль арыка шествует ишак,
мордой тычась в ссохшуюся землю.
 

Оттого ли, голову вскружив,
мой язык увяз в шербете клейком...
Да не обрести мне в слове лжи,
да не обратить... "Селям алейкум."
 

 

 

 

"А я говорю вам, что всякий,

кто смотрит на женщину

с вожделением,

уже прелюбодействовал с нею

в сердце своем."
 

За многие лета в иной ипостаси

я вновь пребывал... Но об этом уволь

рассказывать женщинам... Что за напасти,

когда они смехом искусственны столь...
 

Но все по порядку. Зима отстоялась.

Уже, как любовник, являлся снежок,

и с неба, укрытого в сумерки малость,

он лица прохожим желанием жег.
 

Сугробы валились, как пьяная шляхта,

в опушенных шубах... Над ними, как встарь,

стояли деревья, как слуги... И факты

морозец в снежинках таскал, как почтарь.
 

Что тополи, праздно одетые в хлопья,

в мерцающем инее, - что за родство...

На цыпочках тянутся к окнам холопы,

чтоб панночку высмотреть на рождество...
 

А в комнатах чувственный призрак алькова

бродяжит, и блеск золотого руна

колеблет в углу... Как дракон, я прикован

к нему, затрапезного говоруна
 

в себе постигая, хозяйкиной статью

пленяясь все более... И довелось

признаться, что сам я немного писатель...

В Донецке зима опустилась до слёз.
 

В Донецке зима отпускает поклоны

пространственным улицам... Что за пассаж.

Когда как рисуются в них терриконы

японской гравюрой из снега и саж,
 

замешанных охрой... Огромный и сизый

влачился над городом облачный шлейф.

И копоть чернила дома, и карнизы

свисали, под глыбами льда ошалев...
 

Хозяйка, нахмурясь, казалась безбровой.

Но в профиль - улыбка ее, как стрела,

пронзала - с картины земных аллегорий,
где страсть, как звереныш, себя стерегла.
 

Она расставляла округлые икры,

как паж на запятках кареты, и секс,

колеблемый телом ее, без мимикрии,

пульсировал жилкой на узком виске...
 

Сквозь окна струился, как дым невесомый,

как в заводь речную упавший столбом,

зацветший и горло набивший оскомой,

в пылинках роящийся луч, - и потом
 

хозяйка вздохнула. А это не кстати,

когда на груди, размягченной, как воск,

взлетает, как с тела вспорхнувшее платье,

в огарке свечи пламенеющий вздох.
 

Касаясь тончайшею кистью Джорджоне,

дышал обнаженный рисунок бедра

на мягком атласе... О миг возрожденный,

о первая из человеческих драм...
 

 

 

 

"И кто пил старое вино,

не захочет молодого..."
 

Что ж ты меня прижимаешь к груди, -

тело твое от меня отгорожено

темным инстинктом любви настороженной...

Страсть не утихла - и все впереди.
 

Ровен и чуток твой нежный пробор,

стройно киваешь головкою Греза...

Рук твоих, губ твоих метаморфозы

длятся, но суд их в желаниях скор.
 

Дай мне прильнуть опостылевшим ртом

к смуглым коленям, изваянных антиком...

Тих твой пробор, и повязанный бантиком

страсти моей назидательный том.
 

Слышишь, как время бубнит и бубнит,

тени, как палубу, двигают комнату...

Руки твои на коленях разомкнуты.

Жажда не мучит и кормчий убит.
 

Лепка к затылку закинутых рук...

Реплики к месту еще обусловлены...

И тишина, закричавшая - к слову ли, -

вздернула страстью объятый испуг.
 

 

 

 

"Нет ничего тайного,

что не сделалось бы явным;

и ничего не бывает потаенного,

что не вышло бы наружу."
 

Июль насилу переводит дух.
Прозрачный день за окнами потух.
 

И каменеет звездных туч гряда.
В разломах крыш - деревьев чехарда.
 

И ты была бестрепетна, и я

тебя своею плотью оттенял.
 

Как чудный миг, как гимн склоненных шей,

являлась ты одна душе моей.
 

Где зной растекся, там трава легла.
Свой звездный шлейф в траве где ночь влекла, -
 

там плавились, пузырясь, как в аду,

следы твои... А я с ума сойду.
 

Когда бескрылый, словно падший дух,

исчезнет день, отверженный на слух...
 

И на изгиб бескостного хребта

всей тяжестью деревьев чехарда.
 

Еще мгновеньей - смуглым, как июль,

всем телом ты /так липнет к окнам тюль/
 

прильнешь, - и я всей ночью на кругу

тебя тайком, как Аргус, стерегу.
 

 

 

 

"Ибо кто имеет, тому дано будет,

а кто не имеет,

у того отнимется и то,

что имеет."
 

Луна округлая лежит на небесах.

Вдоль снега реет ночь, и воздух в ней изваян

из звезд бессмысленных, которым нет названья,

которых свет струит в твоих глазах.
 

О, лежебока-ночь, я к страсти пообвык,

а час пробьет - друг друга позабавим...

Целую тень твою холодными губами,

ресниц твоих целую каждый миг.
 

Ты вся, как есть, распята на стене,

колени круглятся и вывернуты кисти...

А близость дышит в нас - мы далеки от истин,

что снег слепит глаза, а чуда вовсе нет.

 
 
назад
дальше
   

Публикуется по изданию:

Константин К. Кузьминский и Григорий Л. Ковалев. "Антология новейшей русской поэзии у Голубой лагуны

в 5 томах"

THE BLUE LAGOON ANTOLOGY OF MODERN RUSSIAN POETRY by K.Kuzminsky & G.Kovalev.

Oriental Research Partners. Newtonville, Mass.

Электронная публикация: avk, 2006

   

   

у

АНТОЛОГИЯ НОВЕЙШЕЙ   РУССКОЙ ПОЭЗИИ

ГОЛУБОЙ

ЛАГУНЫ

 
 

том 3А 

 

к содержанию

на первую страницу

гостевая книга