портреты поэтов

Анатолий Домашёв

 

Колея за красной чертой

 

 

                Сиротеет Васильевский Остров,
                не вчера ли звонил мне Тайгин?
                Летописец, музейный Апостол,
                сам себя сотворил он таким.

                Его дом — за летейской Смоленкой,
                в окна смотрится кладбища край,
                но Апостол — он занят нетленкой,
                дневничок заполняя впотай.

                                                        А. Домашёв

Василеостровский круг Бориса Тайгина замкнулся: родился в Клинике Отта, жил на 10-й линии в коммуналке, созданной после революции из квартиры маминой семьи. Через полвека переехал в отдельную «двушку» (полученную отцом) на проспекте со странной аббревиатурой, внутри которой кроется то, чего не принимал всю жизнь. Скончался в Покровской больнице, прах зарыт на Смоленском кладбище — почти перед окнами своего последнего дома. Говорят, счастлив тот, кто сведет начала и концы своей жизни. Ему это удалось.
 

А Борина жизнь не была к нему благосклонной. Она его гнула и ломала, внушала — не так, не то, не сюда… Бросала на тюремные нары и в психушку. А он не сломался, не сдался и вроде бы не скурвился — устоял, выжил. Тут-то и возникает третий (после «что делать» и «кто виноват») русский вопрос: а за что?
 

А за то, что не хотел маршировать строем, хотел быть самим собой. Хотел двигаться по собственной колее, пусть и расположена она даже за красной чертой официальных устоев. Он, как тот Кузькин — герой известной повести Б. Можаева: жизнь ему ставит точку, а он ей — запятую, запятую.
 

Борина жизнь — долгая. Но в этом его личной заслуги нет. Здесь поработали гены примечательных родителей-долгожителей: отец Иван Васильевич умер на 92-м году жизни, мать Эрна Фёдоровна скончалась на 79-м.
 

Иван Васильевич Павлинов — сын симбирской крестьянки и машиниста волжских буксиров. Совсем юнцом в 1915 году попал на флот, ходил на крейсере «Богатырь», молоденьким матросом участвовал в кронштатдском революционном феврале 1917 года, в октябре уже красногвадейцем штурмовал Зимний Дворец. Потом охранял Смольный, арестовывал писателя Максима Горького, воевал в отряде Дыбенко против Краснова и Керенского под Гатчиной. Революционный Петроград свел И. В. с Модестом Васильевичем Ивановым (1875-1942) — сыном надворного советника, правнуком декабриста П. И. Пестеля, однокашником и приятелем А. В. Колчака. Высоченный, почти двухметрового роста Модест Васильевич в 1917 году стал «первым красным адмиралом» и управляющим Морским министерством. Адмиралу срочно понадобился расторопный красногвардеец для командировки в Тулу за оружием — нечем стало вооружать личный состав министерства и охрану.
 

В Адмиралтейство прислали молодого матроса Ивана Павлинова. Получив мандат, И. В. с группой красногвардейцев тут же выехал на Тульский Оружейный завод и быстро наладил доставку оружия в Петроград.
 

Принимая от И. В. доклад о выполнении задания, поближе познакомившись с этаким «расторопным» красногвардейцем и его биографией, Модест Васильевич сказал:
 

— А вы бывалый человек, Иван Васильевич. Недаром так хорошо справились с доставкой оружия!
 

Вот с той поры матрос и адмирал стали друзьями до самой смерти М. В. Иванова зимой 1942 года в блокированном Ленинграде. И. В. в это время служил в Кронштадте, на Ораниенбаумском плацдарме — там, куда бросала моряка его ратная судьба. Службу И. В. продолжал и после войны. А выйдя в отставку, не мог сидеть, сложа руки, не в его это характере. До глубокой старости трудился и как истый партиец активно участвовал в общественной жизни. За революционные и боевые заслуги к своему 80-летнему юбилею награжден орденом Октябрьской революции.
 

Коренастый, по-военному подтянутый и аккуратный, с выбритыми до блеска розовыми щеками, с седой щеточкой английских усов, всегда подстриженный, причесанный... А какой это был обаятельный собеседник! При первой же нашей встрече (наверное, летом 1962 года), выяснив, что к Боре меня привели литературные дела, И. В. тут же с юмором рассказал о своем «знакомстве» с Максимом Горьким.
 

Идя с Васильевского Острова по Николаевскому мосту, И. В. вдруг увидел шагающего навстречу Горького. От неожиданности И. В. даже растерялся, так как днями раньше соучаствовал в аресте писателя на его квартире. Горький, конечно, узнал своего «арестовывателя» и заулыбался. А подойдя вплотную, сделал «козу» из пальцев: «У-у, марсофлот!..» И, смеясь, пошел дальше.
 

Мне кажется, собеседнику трудно устоять перед обаянием И. В. Не случайно его супругой оказалась очаровательная выпускница Смольного института благородных девиц, обрусевшая василеостровская немочка Эрна Луиза-Мэри Шварцгоф. Она очень даже подстать Ивану Васильевичу — доброжелательная, мягкая по характеру, всегда приветливая и вежливая, любительница классической музыки и русской литературы. И. В. и Э. Ф. были схожи между собою по характеру и чем-то неуловимо дополняли друг друга. Классическая супружеская пара.
 

И вот у этих благовоспитанных родителей родился такой не «яблоко от яблони» продолжатель рода — отрицатель отцовских завоеваний, фанат (по-нынешнему) запретной музыки, изготовитель подпольных пластинок, самиздатчик и поэт неофициальной культуры... Не правда ли, хорошенький «букет» для родителей? Получается — инакомыслящими не рождаются. Их создает сама система, провоцирующая человека, особенно молодого, на отторжение и неприятие всего насильно навязываемого.
 

Но если откинуть разницу мировоззрений, в Боре, конечно же, сохранились родительские черты и не только внешние. А уж внешне-то он, безусловно, похож на папочку. Во всяком случае, какая-то часть отцовской харизмы Боре досталась. Наследственные достоинства Боре нередко помогали даже с неожиданной стороны. Уже в 90-е годы приятельница нашей семьи художник-портретист Ольга Малютина, увидев Борю на моем дне рождения, сразу же отметила для себя лепку его лица, манеры и осанку, к чему все мы давно привыкли и не замечали этих особенностей, наш взгляд уже «замылился». Боря тогда ушел раньше всех, и Оля поговорить с ним не успела и попросила меня выяснить, не согласится ли Боря позировать ей для портрета?.. Боря согласился, портрет был написан. Но, кажется, оба они (и художник, и модель) остались не очень довольны портретом — каждый по-своему, хотя портрет выполнен профессионально и даже демонстрировался на какой-то выставке. Где портрет находится сейчас — не знаю, но цветной слайд с него у меня сохранился.
 

Родители любили и баловали Бореньку. Да и как же не любить, не баловать единственного и такого очаровательного сыночка? Он действительно был очень красивым ребенком. До школы его воспитывала бабушка. Она учила его читать и писать по-русски и по-немецки, познакомила с начальными правилами арифметики и азами музицирования на рояле. Благодаря бабушкиному домашнему воспитанию, Боря был так хорошо подготовлен к школе, что в начальных классах откровенно скучал.
 

Летом Боря, окруженный родительской любовью и заботой, отдыхал то в довоенной Луге (намек на это — поэма «Осень в Луге»), то на черноморском побережьи Кавказа (не отсюда ли у взрослого Бори пристрастие к Сочи?). Счастливое детство закончилось 22 июня 1941 года. Папа убыл на войну. Боря и мама с эшелоном оборудования Главной Геофизической обсерватории, в которой работала мама, эвакуировались на Урал. Потом — на Волгу в «военную столицу» город Куйбышев, где к тому времени оказался и папа. Спустя сорок с лишним лет, посетив Куйбышев туристом, Боря 22 сентября 1987 года пишет в свой дневник:
 

«Я жил в этом городе в 1943-44 гг. Учился в 6-м и 7-м классах средней школы. Отсюда — в ноябре 1944 г. — вернулся в Ленинград... Эту часть города я зрительно хорошо помню и без экскурсовода... в центре — огромное темно-серое здание большого оперно-балетного театра. Очень знакомые, памятные мне места! Здесь, в крыле театра, в 43-44 гг. стояла спец. военно-морская часть, в которой офицером служил папа. А в здании, угол Рабочей ул. и ул. Куйбышева, был штаб, и там — в буфете — некоторое время работала мама, а я после школы приходил сюда и помогал маме наклеивать на листы — вырезанные из карточек талончики...»
 

Чуть ниже Боря, не без гордости, пишет, что в 1944 году, — во время Отечественной войны! — в городе пущен троллейбус, а в строительстве троллейбусной линии участвовала «папина спец. военно-морская часть»!..
 

Боря, закончивший в эвакуации 7 классов, возвратился в родной город уже совершеннолетним юношей, перед которым маячила взрослая жизнь. И в ней ему предстояло найти свое место. По житейскому сценарию Боря должен бы стать военным моряком: папа-то моряк. И не без участия папы Боря поступил в только что образованное Ленинградское военно-морское подготовительное училище, так называемую «подготию», где послевоенных пацанов готовили по программам 8-го, 9-го и 10-го классов для высших военно-морских заведений — страна приступала к восстановлению прореженных войной флотских кадров. Более тысячи подростков предпочли полное казенное обеспечение скудной гражданской жизни. Тем более, что дети моряков-фронтовиков, сироты и мальчики-фронтовики (были и такие) при зачислении имели преимущество перед остальными абитуриентами. Любопытная деталь: одновременно с Борей в ЛВМПУ поступили Виктор Конецкий и Валентин Пикуль — будущие знаменитые писатели-маринисты.
 

Здесь Боря встретил незабываемый день окончания войны:
 

«Начинался этот день по строго заведенному распорядку: подъем, физзарядка, завтрак, учебные часы. Однако... после завтрака весь личный состав, по форме три — был построен на дворовой территории училища, где начальник училища контр-адмирал Авраменко торжественно огласил приказ Верховного главнокомандующего о победе над фашистской Германией... Разумеется, нашему ликованию не было предела! После команды “вольно” было дано полчаса на подготовку к маршу по городу до Дворцовой площади, где был проведен Парад Победы — самый первый, практически экспромтный парад, состоявшийся именно 9-го мая, в день, когда народ узнал о великой Победе, ожидаемой долгие тревожные четыре года! Это был воистину незабываемый день! Казалось, и природа ликовала со всем народом: был почти безоблачный, теплый, безветренный день! Солнце старательно сияло и слепило глаза! Весь контингент училища, кроме дежурной роты, шел стройным маршем, под замечательный марш “Прощание славянки”! Колонна двигалась по Лермонтовскому просп., далее — мимо Мариинского театра, через Поцелуев мост и по Большой Морской — к выходу на Дворцовую площадь. В пути к нам пристраивались... колонны других училищ, а все тротуары были заполнены идущим параллельно с нами народом. Возникало впечатление, что весь город вышел на улицы, чтобы поделиться своей радостью!
 

С того незабываемого дня прошло уже почти 60 лет, и сегодня ряды участников того экспромтного, незапланированного парада Победы — сильно поредели... Жизнь, к сожалению, не стоит на месте. Но я убежден, что и ныне живущие участники того легендарного парада — помнят этот незабываемый день во всех подробностях так четко и ясно, как будто все, мною рассказанное, происходило только вчера!!!».
 

Так эмоционально 26 декабря 2004 года вспоминал Борис Тайгин это важное для его жизни событие в небольшой заметке «Незабываемый день», которую я воспроизвожу здесь почти целиком. Думаю, даже сам факт марша и парада курсантов мало кому известен сейчас. Только Боря уже подзабыл (что вполне простительно) звание и фамилию начальника училища: им в то время был капитан 1-го ранга Николай Юльевич Авраамов.
 

Морскую форму Боре довелось носить недолго — летом победного года отчислили за неуспеваемость, не мог «ужиться» с точными науками. Та же участь постигла В. Пикуля: его отчислили даже раньше — через три учебные четверти. Окончил училище только Виктор Конецкий. Знал ли Пикуля и Конецкого наш герой — неизвестно. На память от флотского эпизода своей биографии остались огорчение папы да десяток «моряцких» фотографий (а фотографироваться Боря любил — уж очень фотогеничен). На обороте одной из карточек пухлолицего, короткостриженного курсантика — аккуратная надпись: «Дорогому и любимому папочке от горячо-любящего сына Бориса. 3/П-1945 г. Канун 17-летия. Л.В-М.П.У.»
 

Расставшись с ЛВМПУ, Боря решил реализовать свои детские мечты о работе на транспорте: некоторое время работает кочегаром на паровозе, с декабря1946 года учится на курсах водителей трамвая. Успешно заканчивает их и начинает трудовую жизнь в трампарке имени Калинина. Для девятнадцатилетнего Бори наступивший 1947 год богат событиями: встретил девушку Ольгу, которая стала его первой женой, родила ему сына, а потом и дочь; окончил автошколу и получил права шофера; познакомился с таким же любителем романсов и джаза Русланом Богословским, который ввел Борю в круг изготовителей пластинок «на ребрах» и на долгие годы стал одним из самых близких друзей. В компании Руслана Боря не только удовлетворяет свои музыкальные вкусы, но и активно включается в «производственный процесс»: разыскивает по городским поликлинникам использованную и предназначенную на выброс рентгеновскую пленку, делает заготовки пластинок, «фабрикует» этикетки к ним, участвует в записи музыки, а когда музыке недостает слов — даже придумывает тексты песенок.
 

Одновременно Боря трудится вагоновожатым. Ему так нравится скатываться с Поклонной Горы «с ветерком», что он, разогнав свой трамвай, буквально пролетает мимо остановок, не открывая дверей, несмотря на возмущенные крики пассажиров, после чего не по собственной воле карьеру вагоновожатого пришлось прервать и с диагнозом «шизофрения» переселиться на некоторое время в психбольницу.
 

К сожалению, психиатрическую лечебницу он посетит еще не раз. Его неадекватность давала повод начальству адресоваться сюда «за помощью». А еще ходит легенда, что как-то ночью, ведя трамвай в парк, Боря решил сократить маршрут и помчался по колее обратного направления, опять же не открывая дверей. Не знаю, новая ли это история или это тот же самый случай, изложенный по-новому, но с тем же коронным номером «закрытые двери» — уточнить не у кого. Интересно вот что: после каждого пребывания в лечебнице у Бори обостряется интерес к стихам. То ли его беспокойную душу там удавалось так удачно «настроить» на поэтическую волну, то ли сами условия больничного покоя именно здесь пробуждали дремавшую в нем лирическую струну... Может, действительно данный диагноз иногда оборачивается неким позитивом для пациентов, причастных к искусствам? Может, перефразируя Пушкина, гениальность и анормальность действительно совместимы? Ведь примеры тому известны — Врубель, Чюрлёнис, Ницше...
 

После больницы Боря слегка корректирует свою колею: поступает в школу паровозных машинистов и ровно через двенадцать месяцев — в 1949 году получает диплом и большую выпускную фотографию с овальными портретиками однокурсников под галереей преподавателей-наставников. Однако работать по специальности Боря не стал. Обучаясь паровозному ремеслу, Боря не бросал и свое хобби — производство «музыки на ребрах». После войны возвращающимися из-за границы победителями в страну было завезено много патефонных пластинок с записями популярной зарубежной музыки и модных певцов русской эмиграции. Чарующие мелодии танго и фокстротов, романсов, напетых знаменитыми в Европе французскими цыганами Поляковыми, Аллой Баяновой ресторанный репертуар Петра Лещенко, Константина Сокольского, печальные песенки-ариэтки Александра Вертинского... Они затмили Боре всю остальную музыку, оставив всего лишь небольшое место мелодичным свингам и джазовым импровизациям диксиленда. Боря так увлекся перезаписью этой музыки, что неожиданный арест всех «фирмачей» в ноябре 1950 года стал для него полным сюрпризом. В дневнике от 5 ноября 1967 года он вспоминает об этом так:
 

«...сталинские псы схватили меня, арестовали, забрали все патефонные пластинки, патефон, звукозаписывающий аппарат и увезли в следственный изолятор... Одиннадцать месяцев шло следствие... дали 5 лет ...без какой-нибудь вины с моей стороны — хорошо, что Сталин в 1953 г. сдох... И все же пришлось 2 г. и 5 мес. пробыть под конвоем!..»
 

Обратите внимание, Боря, по прошествии семнадцати лет, по-прежнему наивно считает арест несправедливым — «без какой-нибудь вины с моей стороны». А в обвинительном акте ему и всей компании инкриминировалось «изготовление и распространение граммофонных пластинок на рентген-пленке с записями белоэмигрантского репертуара, а также сочинение и исполнение песен, с записью на пластинки, хулиганско-воровского репертуара в виде блатных песенок».
 

Ходит легенда, что на суде, когда Боре предоставили последнее слово, он, чудак, встал и вместо слов раскаяния заявил, что как танцевал фокстрот, так и будет его танцевать! И ему, чуть ли не единственному, впаяли максимальные пять лет. Срок Боря отбывал на Северном Урале в забытом Богом поселке Гари. Кругом — тайга и комары. Заключенные работали на лесоповале — топорами, пилами и кайлом:

Каждый день — на работу
в ледяное болото…
Возвращаешься мокрый, —
недоесть, недоспать…

Кажется, Боре тут подфартило — он ведь имел «аристократическую» для этих условий профессию паровозного машиниста. Это получше, чем «врукопашную» валить лес да еще и на морозе. Здесь, в поселке Гари, летом 1952 года он складывает незамысловатые стихи «По тундре», названные им лагерным танго, которое, возможно, сам и напевал в бараке, лежа или сидя на нарах. В его книге этот текст почему-то датирован 1981-м годом.
 

Танго Боря любил. После тюрьмы он сочинил еще несколько танцевальных текстов — про золотую юность, красивую разлуку и журавлей, покидающих родину. («Танго эмигрантов» — 1956, «Сентиментальное танго» — 1957, «Не сердись» — 1959, «Петербургское танго» — 1961). На пластинках, гулявших по стране, эти танго звучали в исполнении известного тогда Сержа Никольского. Изредка Боря будет вспоминать лагерные годы и даже напишет парочку-другую обобщенно-обезличенных стихотворений («Не подвластен звону злата» — 1956, «Я жить учился под штыком» — 1960, «Десять лет тому назад» — 1962, «Полвека тому назад» — 2004), но это будет потом... Других стихов этой тематики я не знаю. А, может быть, их и не было. Я не отношу к этому ряду его фривольную поэму «Подняв у тайны край подола».
 

К слову сказать, музыкальная «фирма» после «отсидки» участников восстановила всю аппаратуру на новом уровне и «штамповала» пластинки еще качественнее почти до конца 1961 года.
 

За время тюремного заключения Борин первый брак сам собой распался. Жизнь пришлось обустраивать заново. Он пробовал работать ревизором на Финляндском вокзале, светотехником и киномехаником киностудии Военно-медицинской академии. Потом судьба-хранительница привела его в Дом Кино, где он отработал киномехаником более двух десятков лет, а точнее — с 1954 по 1976 год. Дольше нигде за всю свою жизнь он не работал. Даже вагоновожатым в трампарке Леонова, где он заслужил значок «100 000 км без аварий», — только 12 лет (1976-88). Сначала ездил по маршруту № 6, а последние девять лет водил грузовой трамвай — только в вечернюю смену и с Московского проспекта. Нередко его просили выйти в дневную смену, что для Бори было крайне неудобно — приходилось вставать в пять часов утра, чтобы вовремя добраться до депо. Поэтому период работы в Доме Кино — это Борина, можно сказать, «лебединая песня».
 

Атмосфера Дома Кино, постоянное соприкосновение с киношниками, несомненно, способствовали расширению кругозора. Боря много читает, собирает библиотечку редких изданий, переписывает понравившееся в тетрадки, сам сочиняет. В его архиве есть рукописная, размером с ладонь, книжечка: нарезанные листики ватмана сложены вдвое и аккуратно, тушью, с обеих сторон заполнены Бориным почерком. Год издания — 1954. Титульная страница перечеркнута крест-накрест, а по диагонали, так же аккуратно, рукой Бори написано: «Уничтожить!!!». Однако уничтожение не состоялось — книжечка сохранилась.
 

А в одной из коробок имеется очень любопытная брошюра — Г. А. Шенгели «Как писать статьи, стихи и рассказы», изданная в Москве газетами «Правда» и «Беднота» в 1926 году. Брошюрку, видно, читали и не раз. На обложке в правом верхнем углу чернилами четко написано имя владельца — «И. В. Павлинов». Выходит, Иван Васильевич еще до рождения Бори интересовался азами литературной работы? Может быть, даже был рабкором какой-нибудь газеты? Может, и стихи писал? Может, мы тут с вами зря ломаем голову — откуда, мол, у сына интерес к слову, да еще к поэтическому, а ведь знаем, что на пустом месте ничего в жизни не произрастает. Но точного ответа на эти вопросы у меня нет.
 

Со своей второй женой Ниной Боря познакомился в 1956 году. Она работала кондуктором в том же трампарке и жила в общежитии на Поклонной Горе. По выходным Боря захаживал в общагу с гитарой, а то и с аккордеоном. Приводил приятелей — общежитие-то женское. Веселились, пели, танцевали. Боже, что они только не выделывали! Молодые, разбитные были. А как он танцевал, особенно фокстроты... «Да так хорошо!» — восклицает Н. М., что тем и покорил ее сердце на всю оставшуюся жизнь.
 

В молодости Боря «стиляжил», безумно любил джаз. Осталась фонотека, в которой чего только нет — неподражаемый Луис Армстронг, исполняющий под джаз «Очи черные» и «Человек-нож». Рок-энд-роллы в исполнении джаз-оркестра Билла Хэлли… Остались первый советский бытовой магнитофон «Днепр», любимые пластинки Петра Лещенко, Вадима Козина, Александра Вертинского, Изабеллы Юрьевой, Аллы Баяновой... Тем, кто знал Борю в поздние годы жизни — степенного, медлительного и чрезвычайно вежливого, трудно представить его таким удальцом, лихо отплясывающим фокстрот или буги. Трудно совместить того раскованного юношу Борю Павлинова и немногословного пожилого человека по имени Борис Иванович Тайгин.
 

Как-то, незадолго до 80-летия, как говорится, под настроение и в подтверждение собственной строки «...и когда-то модным парнем был», он бережно вынул из платяного шкафа и показал мне темно-синий атласный галстук. Поднял подбородок, двумя пальцами приставил галстук под воротничок рубашки и спросил: «Ну как?» Потом посмотрел на меня с веселым блеском в глазах и добавил: «Американский! Тех еще времен». На вытянутой руке еще раз осмотрел галстук и опять взглянул на меня. Щеки его порозовели, а глаза сияли. Я узнал этот галстук. Когда-то он подарил мне свою «молодую» фотографию с печатной виньеткой «Ленинградский поэт Борис ТАЙГИН», где он снят в светлом пиджаке и именно в этом синем американском галстуке. На обороте фотографии надпись: «Анатолию Домашёву — от “издателя” твоей первой отдельной книги стихов! На память о “поэте” с маленькой буквы... Л-д. 4/У1 62 г.».
 

О том, что Боря очень музыкален, я услышал от Нины Михайловны лишь только сейчас — после его смерти. Оказывается, он пел и «играл практически на всех (?) инструментах» — так сказала Нина Михайловна. На гитаре, на аккордеоне и даже на пианино. Научился сам, подбирая мелодии на слух. Правда, теперь я к этому «научился сам» могу добавить, что тут нашему самоучке наверняка пригодились бабушкины уроки «музицирования на рояле».
 

Но Боря, столько лет друживший с нами, с Сашей Моревым, у которого дома так часто музицировали и пели под гитару, банджо, бидл-бас и даже под фисгармонию, почему-то наш Боря ни разу «не прокололся», оставаясь абсолютно безучастным к происходящему. Ни единым жестом или словом не выдал в себе музыкальных наклонностей. Невероятно! А уж на Сашиной диковинной фисгармонии не пробовал поиграть только ленивый.
 

Боря, не снимая пальто, входил в тесную узкую комнату, садился на свободный уголок тахты почти у самой фисгармонии и, послушав-послушав, так же молча уходил, даже не дотронувшись до клавишей редчайшего старинного инструмента, ни разу не попытался хотя бы тронуть струну гитары. Ни разу не спел свою «По тундре...», когда мы пели другую, многим хорошо известную — «По тундре широкой...» Об этой второй «Тундре» он как-то (уже после своей публикации) сказал неодобрительно — переврали все слова, то есть свою песню он считал первоосновой. Но это говорилось им после 2005 года. А тогда, в молодости, мы даже не подозревали в нем «барда», а он все эти годы молчал, как кремень. Может, не пел с нами потому, что не любил самодеятельности? Но ведь сам-то он — тоже самоучка?.. А, может быть, еще не время было раскрываться?
 

Уже на новой квартире у него в комнате теснилось накрытое чехлом пианино, на котором никто не играл. Я думал, что оно родительское. А теперь выяснилось, что пианино «Красный Октябрь» — новое, купленное Борей в музыкальном магазине на Среднем проспекте после переезда сюда. «Боб, — говорит Н. М., — давно мечтал о пианино». Он играл на нем и пел романсы жене. И все говорил ей: «Когда же ты сама научишься играть?» Наверно, в его понимании это было не очень сложно — взял и научился.
 

А о том, что у него дома есть еще и аккордеон, я узнал в конце 80-х, когда он собрался издать свою первую официальную книгу «Право на себя». Он позвонил мне и спросил: не нужен ли кому-нибудь из моих знакомых хороший почти новый аккордеон, который имеется у него? Боре понадобились деньги на издание книги. К сожалению, таких знакомых у меня не было, и я посоветовал обратиться в комиссионный магазин.
 

Когда с деньгами на книгу вопрос как-то был решен, Боря попросил меня нарисовать обложку (я уже рисовал обложку к его дневникам) и принес мне рукопись будущей книги. Я сделал несколько эскизов обложки. Вместе выбрали лучший, но Боря взял все, мол, издательство пусть выберет, что легче для них. Поговорили о стихах, включенных в книгу. Укладывая эскизы и рукопись в папочку, он вдруг осторожно спрашивает: «А не мог бы ты (т. е. я) написать предисловие к книге?» Я согласился. Он почему-то удивился легкости моего согласия и задумчиво сказал, что до меня он уже обращался к четверым с этой просьбой, и они ему отказали. Кто были эти четверо, не знаю до сих пор. А написанному предисловию Боря, по-моему, был рад.
 

Прошло какое-то время. Книга принята издательством, запущена в производство. Прошу Борю показать мне оттиск обложки — мне интересно, как она получилась. Неплохо бы и предисловие вычитать. Боря обещает. Проходит месяц. Или два. Книга вот-вот пойдет в брошюровку. Боря, спрашиваю, в чем дело? Пауза. Вместо ответа он как-то странно мнется... Оказалось, обложка сделана другая — художником издательства, а предисловие после меня написал Глебушка, Горбовский. А редактор якобы сказал, что два предисловия не бывает — это, по его мнению, нехорошо. Спрашиваю: Боря, почему же ты не сказал мне об этом раньше?.. Опять мнется, отводит глаза в сторону.
 

В общем, не буду утомлять, в вышедшей книге обложка была далеко не лучшей, правда, в «новомирском» цвете, а мое предисловие стало урезанным (якобы не хватало места) послесловием. На подаренном экземпляре книги Боря написал: «Анатолию Домашёву — другу со времен “Нарвской Заставы”, первому редактору этой книжки — с глубокой благодарностью — Б. Тайгин. 21 декабря 1992».
 

В завершение музыкальной темы — еще один эпизод. Зная, что когда-то я играл на трубе, Боря звонит и спрашивает: не могу ли я записать ему нотами напетую или наигранную мелодию? Я отвечаю, что сделать это квалифицированно я не смогу, а что за мелодия и зачем тебе это?.. Тогда он ушел от ответа, но теперь-то я понимаю — он хотел опубликовать свои песни вместе с нотами. О самих песнях, как я уже сказал, мы узнали вдруг и не от него самого, а только из его последних книг — практически на закате его жизни. Что касается нотной записи Бориных песен, то они все-таки опубликованы им в бардовской антологии, составленной, кажется, Борисом Алмазовым.
 

Отчего же он молчал или скрывал свое авторство — тоже остается для меня загадкой по сей день. Стеснялся? Вряд ли. Не доверял нашей среде? Чистый бред! Ведь он же приходил как-то в середине шестидесятых ко мне (я жил тогда холостяком) неожиданно, без предварительных телефонных звонков — с каким-то тяжелым свертком на ладони, плотно завернутым в тряпицу: нельзя ли некоторое время подержать это у меня, но так, чтобы этого никто не знал и не видел? «Боря, нет проблем!» — сказал я и, взяв увесистый сверток, не задавая вопросов, положил на свой письменный стол. «Нет, не так, — мягко говорит Боря. — Куда-нибудь подальше надо...» Я открыл платяной шкаф и засунул сверток на одну из нижних полок под большую стопку постельного белья. «Вот так — лучше», — одобрил Боря и, по-индусски приложив сомкнутые ладони к груди, быстро откланялся. Это было летом, он был без пальто, в пиджаке, но даже не присел ни на минуту. Торопился. Спустя месяц или больше, он также неожиданно пришел и с благодарностью забрал сверточек. Теперь я думаю, что это был типографский шрифт, который по легенде он якобы утопил в Фонтанке. Я у него никогда не выяснял этого.
 

Конечно, Боря был непрост и неоднозначен. И даже противоречив. К примеру, он никогда (это подтверждает и К. Кузьминский) не любил стихов Бродского, но возвышенно писал о нем в дневнике и посвящал ему стихи. Я понимаю, простых людей не бывает. У каждого, как говорят, свои тараканы. По жизни и матрос Иван Павлинов, друживший с адмиралом Модестом Ивановым, непрост, не говоря уж об адмирале... Мы, дети культа, с малых лет приучены эпохой лишний раз не раскрываться до дна, особенно перед «первым встречным». Такова логика выживания тех лет. Поэтому и друзьям не задавали «ненужных» вопросов. Если друг сам не рассказывает, значит и ты не лезь с опрометчивыми расспросами в его душу.
 

Когда я познакомился с Борей, я не знал, сколько ему лет. Да возраст и не интересовал нас. Мы все были — «молодые поэты». Понятно, что он старше, а насколько старше — не имело значения. Главное — он тоже пишет стихи. А что за жизнь прожита им до нашего знакомства, он не рассказывал, я не спрашивал. К слову сказать, его ровесник Николай Ивановский, придя в «Нарвскую Заставу», циклом стихов сразу сказал о себе, что он — бывший вор. Он ничего не утаивал, изложил свою жизнь стихами, а потом и честною прозой. Коля был талантлив и обаятелен во многих отношениях, а за искренность и честность его любили еще больше. У него тоже на счету свои песни, которые он, будучи чрезвычайно артистичным человеком, часто и замечательно пел в нередких наших застольях, а мы с азартом подпевали ему. Для тех, кто не знает песен Николая Ивановского, достаточно назвать его «Постой, паровоз, не стучите колеса...» Теперь-то «паровоз» поют с именем автора даже в телевизоре.
Боря — полная противоположность Ивановскому. Ивановский — открытый, эмоциональный, яркий. Тайгин — скрытный, замедленный, незаметный. Хотя оба, Коля и Боря, познавшие тюрьму, казалось бы, должны иметь много сходств. Из Бориных стихов, за редким исключением, его жизнь не прочтешь — сплошная зашифрованность. А у Ивановского стихи — его распахнутая биография, его открытая позиция.
 

Только через много лет я узнал о том, что Боря «сидел» и за что «сидел». Видимо, Боря, крутившийся в полуподпольных занятиях (изготовление пластинок, коллекционирование запретной музыки, начало самиздата), настолько привык помнить о конспирации, что по инерции (или по привычке) скрытничал даже с теми, кому он близок по духу. Даже в элементарно-безопасной обстановке был «начеку». Никогда не приглашал к себе так, чтобы ты у него с кем-то случайно повстречался. Не приглашал с собой на какие-либо мероприятия — литературные, культурные... Да мало ли у нас было общих интересов. Тем более, что мы, островитяне, жили практически рядом: Боря — на углу 10-й линии и Среднего, Морев — на 9-й линии у Среднего, Горбовский — на Среднем, 33 (второй дом от угла 8-й линии). Родные три угла — наш «бермудский треугольник»! Из них только я жил подаль-ше — на Большом проспекте у 27-й линии. Но собраться вместе, если надо, могли быстро — телефоны у всех. Что мы частенько и делали. И Саша Морев никуда один не ходил — ни на выставки, ни на концерты, ни на выступления, ни в гости — всегда звонил, всюду звал с собою. Саша любил компанию. Поэтому все его друзья — это и мои друзья. Боря даже на свой авторский вечер в Доме Ученых (21 марта 2005 года) умудрился не позвать нас с Сашей Гутаном — последних близких друзей по «Нарвской Заставе». Почему не сообщил нам о вечере — загадка. Может, без нас ему было легче общаться с незнакомой публикой? Не знаю. Но пример не единственный. Спустя два месяца, в оправдание этого казуса Боря подарил мне последнюю свою книгу с вклеенным в нее пригласительным билетом на мое имя — на тот самый вечер.
 

Казалось бы, дружа с Борей почти полвека, мы его знали вдоль и поперек. Ан, нет. Получается — мы его знали, но плохо. После кончины Б. Т. я часто размышляю об этом и не могу до сих пор ответить самому себе: почему же с нами он был такой? Мы же были друзьями столько лет! Неужели всю жизнь он был «под колпаком» собственной осторожности, боязни слежки? И только редко, в минуты какого-то подъема, случайно раскрепощался и случайно раскрывался?
 

Владея музыкальной фонотекой, он никогда даже не упоминал о ней и не изъявлял желания послушать джаз или что-либо из вокальных записей, за исключением одного единственного раза, когда, навеселе зайдя к нему с Моревым, Горбовским, Ивановским, мы «Весь вечер слушали... цыганские романсы и песни в исполнении Теодора Беккеля и Аркадия Северного — ...наслаждались музыкой!!!» (из дневника «По горячим следам» за 27 сентября 1965 года).
 

Мы деликатно думали (во всяком случае, так думал я), что фонотека связана с музыкой «на ребрах», с тюрьмой и старались не касаться того времени, не бередить душу неприятными воспоминаниями, ведь он сам в быту и в стихах обходил эти темы молчанием. Казалось, и магнитофон «Днепр» теперь ему нужен лишь для записи наших стихов, зачитываемых по его просьбе.
 

Почему я столько внимания уделяю малоизвестной мне Бориной жизни, жизни за пределами нашего с ним круга? Наверное, проще было бы рассказывать только о личных встречах и разговорах с Борей? К тому же, я почти физически ощущаю жесткое сопротивление этого материала и этой темы. Уж не сам ли Боря оттуда сопротивляется попытке моего проникновения в его жизнь и моего изложения? Не знаю, но пишется действительно трудновато. И пишу-то я не биографию, не критический анализ творчества, а всего лишь на основе известных мне и обнаруженных сейчас эпизодов и фактов пытаюсь пообъемнее вылепить портрет ушедшего друга, понять и объяснить (хотя бы самому себе) истоки этого феномена, каковым он, безусловно, являлся в поэтической среде Ленинграда. А точную хронологию его жизни вряд ли и возможно сейчас восстановить, так как даты событий и сам факт того, что они были, определить уже непросто, долгая жизнь нашего героя крепко обросла и продолжает обрастать мифами и легендами.
 

Вот и «история» с Семинарией, где Боря якобы не продержался и года (подвела слабая память на молитвы) — была ли на самом деле и когда? — неизвестно. Сын Валентин и супруга Нина Михайловна факт Бориного пребывания в Семинарии напрочь отметают, а про фотографию в «монашеском одеянии», опубликованную антологией «У Голубой лагуны», Валентин говорит, что это всего лишь постановочный фотоэтюд — парню захотелось сняться с длинными волосами. Да и не совсем понятно, как Боря мог бы попасть в Семинарию, если его отношение к религии было весьма противоречивым. С одной стороны, по словам Нины Михайловны, он никогда не посещал церковь (даже обходил ее), не знал ни одной молитвы, никогда не носил креста и не молился, что, в принципе, подтверждается и стихами, декларирующими отказ от веры и суеверий:

Я уже ни во что не верю...
Я живу, не смыкая век,
не будите во мне зверя.
Я пока еще — человек.

                13 августа 1963

Сбросил я суеверий бремя —
их не терпит двадцатый век!
И выветривает Время
из сознанья остатки вер.
И да будет отныне свет.
Суеверья — дымом — в трубу!

                18-19 июня 1964

С другой стороны, за два-три года до этого глубокая преданность вере в стихотворении «Вознесение» с уведомлением — «Священнику Николо-Богоявленского Храма, Отцу Александру посвящаю...»:

Торжественно-строгий Никольский Собор.
Спешите народ богомольный!
Хулящим христианскую веру — позор...
Спешите на праздник Престольный!

                май 1961

Через три года от цитированного выше «Сбросил я суеверий бремя...» — в дневниковой записи от 14 октября 1967 года — снова перемена взгляда:
 

«Сегодня православный религиозный праздник — Покров Богородицы <...> В действующих церквях — торжественная служба! А вокруг, куда только не бросишь взгляд, воняет поганым красным атеизмом!.. Боже мой! Неужели русский народ так никогда и не опомнится, не вернется в лоно Веры, не воззрится лицом к Богу?! Без Бога Россия потеряет себя».
 

Приближаясь к завершению земного пути, в 2000 году, за восемь лет до ухода в вечность, Боря вдруг пишет (а писал он уже все реже) «Стих предчувствий»:

Кладбищенской церкви ступени —
случайные ветры метут...
На днях отмечали Успенье,
и Осень уже тут как тут.
............................................
В такие минуты — тревога
бывает особо-остра,
и кажется: «Как же без Бога?
Дожить бы, дай Бог, до утра...»

Пронзительные стихи. Что это: возвращение «блудного сына»? Поэтическая риторика?.. А, может быть, это и есть то самое истинно лютеранское отношение к Богу: не обязательно ходить в церковь, не обязательно молиться, главное — Бог в тебе самом, в твоей душе?.. Ведь Боря — наполовину немец и, наверное, не случайно на последнем десятке лет (хочется верить, что это он о себе, а не о лирическом герое) пишет:

Я — россиянин. Консерватор.
И лютеранин — по крови…

Читая тетради дневника «По горячим следам», мне показалось, что Боря думал о своем финале смолоду. Внося в тетрадь каждый им прожитый день, он всегда помнил, что эту запись потом (!) будут читать посторонние. Как правило, дневники у творческих людей пишутся для себя — безоглядно, раскованно, перо не поспевает за мыслью… Не таков Боря. У него — только фиксация факта. Лишь кое-где прорывается с трудом сдерживаемая эмоция, выдающая себя большим количеством восклицательных знаков. Пожалуй, так сухо вели дневник отдельные государственные деятели, в частности, наш последний император, некоторые из его министров. Они знали, они были уверены, что пишут — для постороннего глаза и проявляли понятную осторожность, особенно в выводах и диагнозах, ведь потом дневник не перепишешь. Я не оцениваю: плохо это или хорошо. Но так есть, как говорят поляки.


Осенью 1959 года в гостях у Руслана Богословского происходит знаменательное для Бори знакомство с бывшим зеком (8 лет в лагере) и несостоявшимся поэтом Георгием Викторовичем Мельниковым (1915-1995). Знакомство быстро переросло в дружбу, длившуюся до самой кончины Г. В. Боря показал Г. В. все, написанное до этой встречи. Новый знакомый не только внимательно прочел Борины «экзерсисы», но буквально взял начинающего поэта под свою опеку: познакомил со стихами поэтов, о которых Боря и понятия не имел, рассказал об основах стихосложения, научил отличать настоящую поэзию от графоманской. Весной 1961 года, забежав домой к Г. В., Боря там впервые встретился и познакомился с другом и солагерником Г. В. — поэтом Игорем Леонидовичем Михайловым (1913-1994). Михайлов и Мельников вместе отбывали срок в одном из северных лагерей где-то за Печорой. Тут же, посмотрев Борины стихи, Михайлов сказал, что писать он будет, но надо много работать, общаться со своими сверстниками, пишущими стихи. И пригласил заходить в «Нарвскую Заставу», которой он руководил.
 

Еще на киностудии Военно-медицинской академии Боря познакомился с молодым художником-оформителем и поэтом Всеволодом Ловлиным, у которого был целый круг знакомых молодых поэтов. С одним из них — Юрием Паркаевым, — вскоре Всеволод свел и Борю.
 

С этими молодыми поэтами Боря и начал свою издательскую деятельность весной 1961 года. Чужие понравившиеся стихи он переписывал в толстые и тонкие тетради и до того, но это все исполнялось в единственном экземпляре, для себя. Так делали многие. А к маю 1961 года Боря обзавелся не только единомышленниками, но и пишущей машинкой, и он впервые выпускает тиражированный (пусть всего 2 экземпляра) альманах «Призма № 1», куда вошли три поэта: Всеволод Ловлин (7 стихотворений), Юрий Паркаев (8 стихотворений) и Всеволод Бульварный (5 стихотворений) — это наш Боря под псевдонимом. А машинка, я думаю, это тот старинный «Ундервуд», который потом, уже на излете ХХ века, Боря будет демонстрировать на выставках, посвященных легализованному «самиздату». Этот «Ундервуд» и этот первый альманах, мне кажется, и должно с полным основанием считать реперной точкой самиздата. А Борю, начавшего тиражирование машинописных книг, не уступающих по качеству исполнения книгам типографским, считать родоначальником самиздата. Именно он возвел самиздат в систему. До него так никто не делал. Он вложил в самиздат высший смысл — рукопись должна стать книгой, а книга должна множиться.
 

Постепенно шлифовались его издательские принципы: кого и как издавать, сколько экземпляров и т. д. В ноябре того же 1961 года издательство набирает «обороты». Боря печатает: тиражом уже 6 экз. сборник В. Ловлина «Два цикла стихов» и в 1 экз. книгу Игоря Михайлова «Поздняя любовь. Поэма и 18 стихотворений». А в декабре выпускает в 2 экз. сборник Геннадия Дорофеева из 14 стихотворений, восстановленных по памяти — «Жалкие обрывки». И уже будучи членом ЛИТО «Нарвская Застава», в январе 1962 года издает в 2 экз. первый сборник заставца Михаила Коносова — «Одиннадцать стихотворений».
 

В «Нарвской Заставе» Боря появился в декабре 1961 года, то есть как раз с окончанием эпохи (1946-1961) пластинок, изготовленных на рентгеновских пленках — их вытеснило распространение бытовых магнитофонов. 
 

Я хорошо помню, как Боря появился в ЛИТО впервые. В комнату на четвертом этаже ДК им. А. М. Горького, где мы собирались каждую среду за огромным овальным столом, накрытым темно-зеленой суконной скатертью, отворил дверь мужчина средних лет и, произнеся негромкое «здрасьте», слегка убрав голову в плечи, быстро, чтоб не прерывать занятие, прошел к сидящему за столом И. Л. Михайлову и встал за его спиной, чуть сбоку. В пальто, без головного убора (торопился или не захотел пальто сдавать в гардероб?). А пальто (великоватое в плечах) — импортное, светлое в коричневую елочку, с накладными карманами и широким кушаком. На шее — шерстяной шарф в красную клетку. На бритом лице — румянец и приветливо-стеснительная улыбка, приоткрывающая полный ряд золотых зубов. Да, самое главное — в кулаке у него была свернутая в трубочку тонкая школьная тетрадочка, которую он вручил Игорю Леонидовичу.
 

И. Л. взял тетрадочку и, не глядя (значит, уже видел ее содержимое), передал старосте Юре Ткачёву, попросив, чтобы Совет ЛИТО в перерыве посмотрел стихи. Ни строчки из той тетрадочки я не помню. Помню только опереточный псевдоним на ее обложке — Всеволод Бульварный. Стихи нас, мягко говоря, разочаровали — не вызвали никакого интереса. Они как-то не вязались с внешним обликом автора. И. Л. с мнением Совета согласился, однако рекомендовал в ЛИТО все же принять: пусть походит, а там видно будет. Ну что ж, Игорь Леонидович — руководитель, ему виднее.
 

После такого приема Боря от псевдонима «Всеволод Бульварный» отказался, и в журнал ЛИТО был внесен Тайгин Борис Иванович. Через некоторое время обнаружилось, что «Тайгин» — тоже псевдоним, чем вызвал к себе повышенное любопытство и даже на какой-то период заинтриговал заставцев: кто же он есть на самом деле, если так «прячется»? Настоящая его фамилия стала известна сама собой позже, но суть не в фамилиях. Суть в том, что именно в «Нарвской Заставе» возник исторический «Борис Тайгин» и навсегда исчез декадентский «Всеволод Бульварный», оставшись только на ранних самиздатских публикациях.
 

Именно с этого момента, как признается позже Боря, он отодвинет в сторону все прежние увлечения — коллекционирование пластинок, фотосъемку, звукозаписи на магнитофон. Все свободное время, остающееся от основной работы, он посвятит литературе.
 

Боря стал аккуратно посещать занятия ЛИТО и даже начал раздеваться в гардеробе, правда, не всегда. Вскоре он оказался чрезвычайно полезным для ЛИТО человеком. «Литовцы», заметив его прилежание и аккуратный почерк (каждую буковку выписывает отдельно, как букашечку, независимо оттого — черновик это или чистовик), избрали Борю секретарем ЛИТО, поручили вести журнал посещаемости, что он исполнял с присущей ему пунктуальностью, дотошно отмечая присутствующих-отсутствующих и темы занятий, а ЛИТО было большим, его посещали около двух десятков молодых поэтов постоянно.
 

Затем Боря придумал и типографски изготовил членские билеты ЛИТО с номером и датой выдачи билета, фотографией, фамилией, датой вступления в ЛИТО, сроком действия и печатью. Сначала билеты были простенькие — синие в твердых ледериновых корочках (выданы 17 июня 1964), а через год Боря произвел их обмен и выдал нам красные пухленькие, с золотым тиснением на лицевой стороне: «НАРВСКАЯ ЗАСТАВА». Внушительный документ.
 

Особенно был доволен членским билетом Саша Морев, т. к. он у него стал единственным документом — с фотографией, подписями и печатью, — которым подтверждался его псевдоним. Солидный членский билет помогал Саше в ситуациях, когда требовалось удостоверить, что он — Морев. Саша был художником, его рисунки с подписью «Александр Морев» публиковались в журналах, газетах, книгах, на это имя ему приходили почтовые переводы, бандероли, письма и прочая корреспонденция, а по паспорту он — Пономарёв.
 

Я и сейчас храню свои членские билеты Бориной работы и горжусь их номерами: первый (синенький) с № 1 и второй (красный) — с № 4. Почему Боря присваивал билетам именно такие номера — никто не знает. Но абсолютно точно, что номера проставлены не по алфавиту и не случайно. Предполагаю, что такова была в Борином понимании иерархия нашего ЛИТО на тот момент.
 

В марте 1962 года Боря знакомится с молодым поэтом Константином Кузьминским, который иногда заглядывал в «Нарвскую Заставу», где у него было немало друзей. Кузьминский, обладая энергетикой и литературной эрудицией, произвел на Борю сильное впечатление. Но и Боря в немалой степени заинтересовал Костю. Казалось бы разные по характеру, они мгновенно почувствовали взаимное притяжение друг к другу и быстро объединили свои интересы. Несомненно, Костя, как и Г. В. Мельников, оказал на Борю тоже немалое влияние, способствовал определенности Бориных поэтических пристрастий, если не сказать проще — дошлифовывал его поэтические вкусы. Костя придумал и название издательства — «Бэ-Та», т. е. он стал духовным отцом самиздатской деятельности Бори. Тогда-то и родились их совместные проекты 1962-64 гг. Забегая вперед, скажу, что Боря тоже не остался «в долгу» и до последнего дня был самым верным и надежным другом-корреспондентом Кости.
 

Сразу же после их знакомства Боря уже в апреле 1962 года делает альманах «Призма № 2» со стихами Константина Кузьминского (4 стихотворения), Александры Базановской (7 стихотворений) и Бориса Тайгина (5 стихотворений). Заметьте: здесь самое первое печатное появление нового Бориного псевдонима.
 

Кажется, в мае 1962 года в ДК им. А. М. Горького состоялся большой отчетный вечер нашего ЛИТО. После моего выступления ко мне в фойе вдруг подходит Тайгин и говорит в своей вкрадчивой манере: «А ты не хотел бы, Толя, иметь свою персональную (!) машинописную книжечку стихов?»
 

При слове «персональную» он сделал ладонью-лодочкой какой-то возвышающе-подкрепляющий, что ли, жест. Наверно, при этом разговоре он показал мне и какой-либо образец, не помню. Но надо иметь в виду, что тогда собственная пишущая машинка была для нас редкостью. Ее имели только писатели-профессионалы, секретари-машинистки начальства и подконтрольные машбюро на предприятиях. Еще оставались живы в памяти времена, когда владельцы были обязаны регистрировать машинку и сдавать соответствующим органам образец ее шрифта. В наше время регистрация машинок уже, кажется, не проводилась, но в любом учреждении на праздничные дни все машинки обязательно сдавались в первый отдел (секретная служба) и запирались в опечатываемом помещении. Так оберегалась даже простейшая множительная техника. Поэтому напечатать стихи было непросто, и мой ответ был очевиден — да, хочу! И Боря пригласил прийти к нему домой со стихами. С этого момента и началась наша с ним почти полувековая дружба.
 

Я принес Боре подборку стихов для первой книжки «Такая любовь», которую мы разбили на три раздела, и в июне 1962 года Боря начал ее печатать. А я тем временем готовил оформление титула, страничек для разделов и т. п. Я приходил к Боре в процессе изготовления книжки по мере необходимости. В один из моих приходов неожиданно пришел наш заставец Коля Рубцов. Оказалось, Боря решил сделать первую книжку и ему. Моя книжка уже была выпущена в пяти экземплярах, а Рубцов что-то исправлял, перекомпоновывал, переписывал уже напечатанное, выбрасывал, потом снова вставлял. При этом Боре приходилось не раз переделывать готовую машинопись, перепечатывать измененные страницы. Особенно долго Рубцов готовил «объяснительное» предисловие. Если мне не изменяет память, его он тоже чуть ли не полностью переписывал несколько раз.
 

Тогда же Боря показал мне, как он классно сшивает готовые сборники. И с тех пор я сам брошюрую книги по Бориному методу, и каждый раз, брошюруя что-либо, вспоминаю его: так делал Боря. Убедительный пример к поговорке: лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать.
 

Надо сказать, Борино предложение было для меня неожиданным еще и потому, что на занятиях он вроде бы не проявлял особого внимания ко мне и вдруг — давай сделаем книжку... До сих пор не знаю, сам ли Боря отбирал авторов для первых изданий «Бэ-Та» или по подсказке Кузьминского. А, возможно, Боря уже был в состоянии ориентироваться и самостоятельно, а Костины рекомендации только подтверждали Борин выбор? Но в любом случае — честь и хвала нашему «первопечатнику». Кстати, в выходных данных моей книжки редактором значится К. Кузьминский.
 

С Костей Боря, кроме сборника «Волны и скалы» Н. Рубцова, сделал «Антологию советской патологии», первый сборник И. Бродского (вышедший в США в 1964 году), несколько сборников самого Кости, а также Костиных друзей — Станека Киселева, Боба Безменова, о которых потом я никогда ничего не слышал...
 

Моих сборников Боря выпустил всего четыре. Четвертый из них — «Сумма жестов» (1968) он сделал даже вторым изданием через много-много лет — в 1992 году. Поводом послужила правка некоторых стихов, увиденная им в моем экземпляре. И он предложил переиздать книжку, для убедительности добавив, что у него есть и остаточек бумаги для суперобложки. Этот «пустячок» — остаточек бумаги — хорошо иллюстрирует Борин стиль работы: как и «из какого сора» могла появиться идея того или иного издания. Вот и вышло нежданно-негаданно у меня второе издание, оформленное один в один с первым. Больше я у Бори не издавался, хотя он предлагал неоднократно. В 1971 году мне, наконец-то, удалось приобрести собственную машинку, и я уже делал свои и чужие книжки сам. Боря всегда интересовался моими работами и обычно, приходя ко мне, вместе с какими-то новостями, вырезками, распечатками чего-нибудь интересненького приносил какие-нибудь красивые «листочки», которые могли бы сгодиться для оформления выпускаемых книг. К концу века появление компьютерной техники вытеснило пишущую машинку, все труднее стало купить машинописную ленту — наверно, уже никто, кроме нас с Борей, не пользовался машинками. Иногда он приносил в подарок ленту или рассказывал, где еще можно успеть ее купить. А бывало даже приносил и «бэушные» — бывшие у него в употреблении ленты. По его мнению, если совсем ничего нет, то может сгодиться и «бэушная» лента. Недавно в ящике своего стола я наткнулся на один из таких подарочков, тщательно упакованный в целлофан и в сопроводительную записку. Сначала я хотел его выбросить за ненадобностью, но, прочитав записку, передумал — уж очень показательный текст: «Практически — почти НОВАЯ ЛЕНТА, но печатает б л е д н о, т. к. очень пересохшая. 22.Ш.2003». Вот такая заковыка: почти новая, печатает бледно, очень пересохшая, но — ...В этом — весь Боря. Ленту я выбросил, а записочку оставил на память, за текстом — как живой стоит ее автор.
 

Жаль, что Боря так и не издал стихи Александра Морева и Николая Ивановского — самых ярких, с моей точки зрения, заставцев. Сборник Коли Ивановского в 1964 году мною был подготовлен и проиллюстрирован линогравюрами, одобрен автором, но почему-то (не помню) так и остался не изданным. Оригинал-макет, сброшюрованный потом (по Бориному способу) в виде книги, я храню доныне. А книгу Морева Боря собирался издать в октябре 1967 года, для чего забрал стихи у автора, у меня, присовокупил недостающее из своего архива, а дальше... Все теперь знают, что произошло дальше: Саша попросил Борю принести собранные стихи для чего-то ему обратно, положил их в стопку других папок и вместе с Борей вынес эти папки во двор своего дома на 9-й линии, где в присутствии Бори сжег все в куче гастрономовской тары и стружек. Поэтому рассказы о том, что в «Бэ-Та» издавался Морев — это миф. Не издавался. Если бы Боря успел издать книгу, возможно, и Сашина жизнь сложилась бы иначе. Тут Боря непростительно «дал маху». Но это всего лишь мои сослагательные предположения...
 

Не берусь судить о его грамотности и начитанности, хотя из второго должно вытекать первое. Я никогда не видел на его столе ни одного тома прозы. Читал ли он вообще художественную литературу? Сомневаюсь. Исключая те вещи, которые имели отношение к поэзии, например, «Охранная грамота» и «Доктор Живаго» Пастернака, «Живое о живом» Цветаевой или «Циники» Мариенгофа. Но писал он чисто и аккуратно, без помарок. Правда, любил множить восклицательные знаки и многоточие обозначал двумя точками. Бывало, удивлял некоторыми архаизмами, но это мелочи, которые можно отнести скорее к причудам и орфографическому консерватизму, нежели к грамматике.
 

Еще одна деталь: Боря, по-моему, начисто лишен иронии по отношению к чему— или кому-либо. А уж по отношению к себе — и подавно. Никогда не шутил, не рассказывал никаких анекдотов, а если слышал их — не проявлял восторга. Говорит ли это об отсутствии у него чувства юмора — не знаю, хотя в каких-то своих стихах (миниатюры, например) он пробовал шутить. Может, соблюдал законы жанра — стихи-то ведь шуточные?..
 

Б. Т. всю жизнь делал себя сам. И сделал. Тихий, скромный, с немецкой аккуратностью и отечественной крестьянской хитринкой «обыграл» ходившую по пятам «контору глубокого бурения». Мало того, что стал официальным членом Союза писателей России, он стал легендой «ренгениздата» и самиздата. Причем, легендой при жизни. Такое удается немногим. А началось все с пустячка — с незатейливого стишочка, придуманного летом 1947 года, скорее всего, в качестве хохмы к чужому ли, своему ли танго — музыке не хватало слов. Он ведь в 19 лет был весельчак и стиляжка. Вспомним, как он танцевал, музицировал, пел под свой аккомпанемент. А когда не хватило и музыки, стал «делать» музыку сам — «на ребрах», в компании таких же весельчаков, что привело к парочке лет тюрьмы. Обожал романсы. А джаз любил выборочно, но так, что завещал, чтобы при прощании с ним в крематории обязательно звучала его любимая мелодия Глена Миллера из кинофильма «Серенада солнечной долины». Крематорий он выбрал обдуманно, считая необходимым и правильным развеять свой пепел над Невой или Финским заливом. К сожалению, его пожелания — ни первое, ни второе — исполнить не удалось. Диск с записью мелодии опоздал на церемонию прощания, застряв по дороге в автомобильной пробке. А прах Борины близкие не стали развеивать, решив, что могила должна быть обязательно, чтобы иметь возможность навещать Борю и хранить место его упокоения для потомков.
 

Даже после тюрьмы Боря делал то, что считал необходимым ему. А необходимым для него стала поэзия, которой при всем ее огромном богатстве в истории, не доставало в жизни. И он, как археолог, раскапывал, переписывал, перепечатывал, издавал. Для себя достаточно бы прочесть или переписать в одном экземпляре, но он — размножал. Не для себя — для других. Тратил время, силы, личные средства. Не для денег, не для навара — из любви к искусству, к поэзии. Сам нищий, но — бессеребреник — делился самодельными книжечками с другими. И не только делился — просветительствовал. Он издавал абсолютно неизвестных, начинающих авторов, которых никто и не слышал. У него был нюх (интуиция) на таланты. И он практически не ошибался. Новичков он «вылавливал», вводил в литературный «обиход». Примеры литературных судеб Бродского, Рубцова хрестоматийны. А сколько он издал первых книг молодых ленинградцев, да и не только ленинградцев, ставших профессионалами?.. Никто ему за это ничего не платил. Чистый альтруизм. Чудачество.
 

Только вдумайтесь, сколько времени нужно, чтобы разыскать стихи (допустим, в Публичке), переписать в тетрадь, подобрать бумагу для текста и для обложки, перепечатать в 3-5 экземплярах одним (чтобы избежать опечаток) пальцем, сброшюровать, оформить хотя бы только одну книжку. А он их сделал даже не одну сотню. Свой творческий период в итоговой книге «Бездорожьем — за горизонт» он ограничил сорока восемью годами (1956-2004) и, считая себя «поэтом» с маленькой буквы, скромно включил в него только 146 своих стихотворений. А если бы он не занимался самиздатом, сколько бы написал еще? В преферансе есть правило: «Сначала играй на стол, потом — на себя». Не знаю, играл ли Боря в преферанс, но, по-моему, этой золотой заповеди он следовал всю сознательную жизнь. Он предпочел играть «на стол» — предпочел свое странное служение, которое стало делом его жизни и сделало его той самой легендой при жизни. И памятником в русской культуре второй половины ХХ века. Чудак? Небожитель? Сумасшедший? Нет — праведник. Или — святой.
 

Я люблю тех, кто играет «на стол». Это, как правило, люди надежные. Жаль, что их все меньше и меньше в жизни.

 

Лето 2010
Дивенская

 

 

 

"20 (или 30?) лет (и раз) спустя" - те же и о тех же...
или
"5 + книг Асеньки Майзель"

наверх