ВИКТОР СОСНОРА

  
 

 

От этой поэмы Соснора отрекся. Но я её

помню наизусть, люблю и помешаю вопреки
                   его отречению.(К.К.)
 

              ТРУС

(рассказ о четырех часах в Закарпатье)
 

 

I. ПРИВАЛ
 

Сухари, что черепица
сухари!
Этот буковый участок
прямо дик.
- Если кончил чаепитье
закури, -
зубоскалит наш очкастый
проводник.
Он парит над чаем, парит
концентрат,
знает энное количество
примет.
Проводник открытый парень, -
как тетрадь!
На щеках загар -
коричневый пигмент.
Он подвыпил. Челка мокрым
помазком,
ворот порван - очевидно
одинок.
Он горланит: - Было, ох, как!

Под Москвой.

У меня, что чечевицы

орденов!
Мы им всыпали печального

дрозда!

Прыгал немец во все стороны -
оп - ля!
Мы не слушаем. Случайные

Друзья,
по алфавиту отобранный

отряд.
- У меня же героичная

судьба, -

проводник орет, -

а вы - букашки,

хлам!
Мы устали, как две тысячи

собак

Нам бы спать, а он показывает
шрам.
 

 

II. ЧЕРЕЗ ДВА ЧАСА
 

Он хлебал из фляги
спирт,
на все педали!
уши точно флаги
красным трепетали.

Он рычал, сморкался,
рот кривил:

- Товарищ...

хоть с тобою каши все одно
                       не сваришь,
но сынок не мамкин ты,

не смотришь волком.
 

Ожидало танки
в сорок первом войско.
Только что обидно:

мы во всю глазели,

как в бидоны били

бодрые газеты.
 

А на деле было -
то-то, и оно-то, -

на двоих - бутылка,

на троих - винтовка.

Я в войну по фильмам

верил всеми фибрами.

Знал:
герой Панфилов,

думал:

сам Панфиловым.
 

Чтоб -
на ветер волосы -
развернув портянки -
чтоб -
как двадцать восемь
броситься на танки!
 

 

III ЕЩЕ ЧЕРЕЗ ПОЛЧАСА
 

Шли танки -
так много!
Шли танки в атаку.
И тикали ноги
и руки от страха.
И кашляли желобы
пушек широких.
Шли танки - тяжелые
кашалоты.
Ползли бронированные
морды.
Я струсил.
Упал.
Я прикинулся мертвым.
 

Я плакал от страха
визжал, как отродье,
я видел в гробу себя
в белых портянках.
Всей роте - каюк,
Я остался от роты -
герой, отразивший нашествие танков.
Да, танки... шли танки.

Но вдруг неохотно

они повернули

у самых окопов.
 

 

IV. ЕЩЕ ЧЕРЕЗ ЧАС
 

Наверно, был зал танцевальный
                            в палате
в гражданку.
Палата овальна, как ноль.
Нас было сто сорок, сто сорок в палате.
Штук семьдесят рук
и штук семьдесят ног -
чуть больше, чуть меньше.
Я - с самым невинным
раненьем.
 

По виду невинным, но гнусным:

три пули сквозь ребра,

три пули - навылет,

как будто на вилы

специально наткнулся.
 

Газеты за фото мое перегрызлись:
Листки боевые вещали полезность
деяний моих.
О моем героизме
писали роман политрук с хлеборезом.
 

А в нашей палате я был легендарен.
Сосед -
конопатый, контуженный снайпер -
мне каждый обед
объявлял благодарность
за то, что "ты жив и лежишь рядом с нами'
Сестренка - семнадцатилетняя Лада -
(вот имя!)
меня величала:"Доватор",
в ресницах - восторг!
На дежурство в палату
как на демонстрацию в классе девятом
она приходила.
И как полагалось,
носила нам утки,
вливала бульон,
меняла белье...
 

Ну, а я - балаганил
и дулся, как стоатмосферный баллон
и охал.
А охал-то я бесподобно!
Был каждый мой "ох"
Обреченно глубок.

Я ей лепетал, что придется подохнуть,

так и не познав,

что такое любовь.
 

Однажды, однажды, однажды
я утром проснулся!
Мой туфель-урод
лежал на коленях у Лады,
она же
шептала и гладила туфель:
- Умрет...
Так Лада шептала и плакала вяло
Но вдруг... поднялась,
напряглась, как игла,
закрыла глаза, подняла одеяло
халат расстегнула и рядом легла...
 

Матрац был когтист
и когтист, как репейник.
На стенах висели знамена зари.
Палата примолкла,
палата храпела.
Палата спала -
хоть "пожар" заори!
 

Вот я - проводник,
даже пьяница, даже
под пьяную лавочку
сею раздор
в содружестве юных туристов...
А дальше?
Я выжил.
Она
умерла от родов.

 

 

 

 

          РОГНЕДА
 

          На Днепре
                  апрель,

          на Днепре
                  весна
волны валкие выкорчевывает

          А челны
                черны,

          от кормы
                 до весла

просмоленые, прокопченые.
 

          А Смоленск
                   в смоле

          на бойницах -
                крюки,
в теремах горячится пожарица.

          У Днепра
                 курган,

          по Днепру
                  круги,

и курган
       в кругах
              отражается.
          Во курган-горе
          пять бога-

                   тырей
груди в шрамах - военных отметинах,

          непробудно спят.

          Порубил супостат

Володимир родину Рогнедину.
 

          На передней
                    короге

          в честь предка
                  Сварога

пир горой -
        коромыслами думными.

          Но Рогнеда
                 дичится,

          сдвинув плечи-

                   ключицы ,

отвернулась от князя Владимира.
 

          Хорохорятся кметы:

          - Дай рог
                  Рогнеде,

продрогнет Рогнеда под сорочкою, -

          Но Владимир
                 рог не дал

          нелюдимой
                 Рогнеде.

          Он промолвил:

  - Ах, ты, сука непорочная!
 

          Ты грозишь
                 в грязи
          народишь сынка,

   хитроумника, ненавистника,

          и пацан
                отца
          завлечет в капкан

и прикончит Владимира быстренько.
 

Не брильянты глаза у тебя! Отнюдь!

          Не краса
                 коса -
          цвета просового.

          От любви
                убил
          я твою родню,

от любви к тебе,
              дура стоеросовая!
 

          Прослезился князь,

          преподносит: на!

скатный жемчуг в бисерной сумочке.
 

          Но челны
                 черны,

          и княжна
                 мрачна,

только очи
         ворочает
                сумрачно.

 

 

 

 

 СОЛОВЕЙ-РАЗБОЙНИК
 

       3.


 

У Илейки темница
               темна -

не увидишь даже-

               собственных рук.

В той темнице
            ни щелей
                    ни окна,
в потолок закручен стражей крюк,

Хоть повесься,
             хоть повесь

сапог,
и дивись, вообрази, что бог

сей сапог,
         нечто вроде Христа,

Но на Муромце нема креста,
 

Потому-то богатырь давно

ни Идолищу,
         ни Богу
               не угоден,
что уверовал только в бревно,

на котором коротает годы.
 

Неспроста,

не за пустяк сюда

усадил богатыря Государь.

Говорил властелину Илья:
- Или ты води дружину,

или я.
 

Третий год богатырю во сне

снится жареная всячина-

                       снедь.
А в темнице -
            темень

и сырь,
и разгуливают орды

крыс.
 

Богатырь насупил темя,
сир,
и ошметок от коры
погрыз.
 

Проворчал,
         лапоток залатав:
- Превратили Муромца в Золушку.

Отомну я тебе, сволота,

Володимир Красное Солнышко...

 

 

 

        5

 

Раскачался Разбойник, -
                     любо! -

на сучке:

влево-вправо

крен.

Дубина -
       обломком дуба

у смутьяна промеж колен.

У смутьяна
          рваное ухо
/О, Разбойник еще тот!/

Знает:
надо дубину ухнуть,

а дальше -
         сама пойдет!

надо песню заначить,

а дальше -
         сама пойдет!

С дубиной звенящей

не пропадет.
 

Раскачался Разбойник, -

                   ух, ты! -
на сучке:

влево -
     вправо

крен.
 

- Здорово,
рваное ухо!
~ Здорово, Илья, старый хрен!
Как в Киеве?
Так же пашни
Владимир оброком забрасывает?
По-прежнему крутит шашни
с богатырями Апраксия?
Небось,
     княжна подставляла

твоим поцелуям вымя?
- Э,
   брось шебушиться,
                  дъявол.

Что ссориться?

Лучше - выпьем.

Слезай, Соловей,

ты

  да я
     да мы -

двое в России
            пасынков.
 

Сивуха смачна,
             заядла,

как поцелуй Апраксии.
 

 

 

 

      ЦЫГАНЕ
 

I.
По бессарабии двора

цыгане вечные кочуют.

Они сегодня - тра-ра-ра -

у нас нечаянно ночуют.
 

Шатров у них в помине нет.

Костры у них малы, как свечи.

Они укладывают в снег

детей на войлочные вещи.
 

Где гам? Элегии фанфар?

Легенды? Молнии? Ва-банки?

Одна семья. Один фонарь.

И, как фанерная, собака.
 

На дне стеклянной темноты

лежит Земфира и не дышит.

С кем вы, принцесса нищеты,

лежите? Вас Алеко ищет.
 

Ему ни драки, ни вина.

Он констатирует уныло:

- Моя Земфира неверна,

ввиду того, что изменила.
 

Кукуй, Алеко, не кукуй,

а так-то, этаким манером,

а изменила на снегу

с неглупым милиционером.
 

Ты их тихонечко нашел, -

под шубой оба полуголы, -

ты не жонглировал ножом,

ты их сердца сжигал глаголом!
 

Ты объективно объяснил,

ты деликатен был без лести,

Земфиру ты не обвинил,

милиционер рыдал, как лебедь.
 

 

2.
По Бессарабии дворам —

цыгане и не кочевали.

Потомки Будды, или Ра

они у нас не ночевали.
 

Наш двор, как двор, как дважды два -

полуподвальные пенаты,

а на дворе у нас трава,

а на траве дрова, понятно.

 

Мы исполнительно живем,

и результат - не жизнь, а праздник!

Живем себе и хлеб жуем.

Прекрасно все. И мы - прекрасны!
 

Мы все трудящиеся львы.

Одни цыгане - тунеядцы.

Идеология любви,

естественно, им непонятна.
 

Земфира, ты - Наполеон,

с рапирой через мост Аркольский!

В тебя любой из нас влюблен, -

и человек, и алкоголик.
 

Но мы чужих не грабим губ,

нам труд и подвиг - долей львиной!

Мы не изменим на снегу

себе, отечеству, любимой!
 

А тот милиционер, а тот

милиционер тот знаменитый,
он ~ аномалия.
             И то -
он изменил,
         но извинился.
 

 

3.
Играй, гитара!
Пои, цыган!
Журчите струны, как цикады!
Все наши женщины - обман.
их поцелуи - как цитаты.
 

Они участвуют всерьез

в строительстве семей,
                   все меньше

цыганских глаз,

цыганских слез,

цыганской музыки и женщин.
 

И я один. В моей груди

звучат цыганские молитвы.

Да семиструнные дожди

дрожат за окнами моими.

 

 

 

 

               ИНТИМНАЯ САГА
 

I.

 

В мире царит справедливость.

Она царит:
         в тюрьмам,
         в казармах,
         в больницах.
Справедливость существует лишь в этих трех измереньях,

потому что там все люди равны,

то есть каждый сам по свое равен нулю.
 

2.

 

В этой больнице была какая-то замаскированная зелень.

Листья висели, как вялые огурцы
6 марта 67 года
я шел в шинели образца Порт-Артура
по биллиардным аллеям больницы,
я шел под конвоем фельдфебеля медицины,
Я,

новобранец
объявленной - всем! всем! всем! - Всемирной Войны,
я, уже не гражданин СССР, а почти небожитель.
 

Передо мной открывалась отличная перспектива.

  I. В никелированной колеснице
     по больничной аллее скакал паралитик моего
                                              поколенья
                     с лохматой и ласковой мордой,

     как Чудо-Юдо из сказки "Аленький цветочек".

     Он сообщил мне:
     - Стой, двуногое недоразумение!

     Мои ноги отнялись.
     Никто их не отнимал у меня, это они сами,

     Они нетрудоспособны, но я их зачем-то таскаю на
                                           колеснице.
     В этом вижу я символические параллели:

     ноги мои - как наш пролетариат - не работают,
                                          но существуют.

     И указательным пальцем указывая на фигурки, он
                                              захохотал:
     - Тише! Они меня боятся. Я ваш социолог!
     Это был не сумасшедший, а так, немножечко паралитик.
 

  2. Из окна операционной талантливая невидимка

     исполняла все гаммы Сумак и Пиаф.

     Там лежала белая девушка с фарфоровым телом

     и живот у нее был распахнут, как роза.

 

  3. Инвалид на одной ноге танцевал балет Майи Плисецкой.

     И пролетающей мимо мимозке-медсестре,

     он поманил ее - Люсенька! - и сказал:
     - Ваше лицо напоминает мне чье-то чудесное лицо.
     - Чье же?-
              Люсенька мне подмигнула из-под красного крестика,
                                           из-под косынки.
     - Ваше лицо - точь в точь лицо вратаря из команды "Молдова".

 

  4. Два практиканта несли на носилках полузнакомых труп.
     В зубах у них было по сигарете "Шипка".
     У одного гиганта сигарета пылала, как мираж морских

                                                  приключений.
     Другой практикант-негритенок не прикурил с перепугу.

     Я вспомнил:
     это был труп иностранца с инфарктом.

     Пока у него узнавали анкетные данные,

     он почему-то тихонечко умер в приемной.

     С него позабыли снять кислородную маску,

     так и несли с кислородной маской, как труп водолаза.

     Два мушкетера в тюремных пижамах,

     двойники Арамиса и Д'Артанъяна,

     пробегали взволнованно по аллее

     и один быстро-быстро признавался другому:

     Я никогда еще не был пьяным.

     Что такое напиться - для меня секрет.

     Д'Артаньян подпрыгнул, как кенгуру:
     - Сейчас мы купим пару бутылок бренди
     и ты в две минуты разгадаешь страшную тайну своего секрета.
 

3.
 

На японских деревьях висели колечки солнца.
Пролетала в колечки красавица птичка.
Ах, ты, птичка, проталинка-птичка!
Чем питаешься ты в Петербурге, в граде Кранкебурге?
Солнцем стареньким, небом молочным?
Как ты скармливаешь птенцам трамвайный билетик,
подсчитав предварительно:
счастливый, или несчастливый?
Не улетай!
Братец твой - ангел на Петропавловском шпиле
все улетал и не сумел. Правда!
 

4.
 

"Нас было четыре сестры, четыре сестры нас было"...
                                               М. Кузмин
В нашей палате нас было четыре.
Иван Исаич Кузьмин - весь весельчак.
97 лет. у него белый любительский череп с усиками на
                                              безгубом лице.
Няня кормила его с руки, как голубка.

После отбоя он пел колыбельные песни голосом барса.

Люсенька.
медсестра, которая ставит катетры,

тронула тоненьким пальчиком вершину его интимной детали,

и деталь подняла свою римскую голову.
И держалась деталь, не шевелилась, - кобра на олимпийском
                                                      хвосте.
Четырежды Люсенька пыталась просунуть резиновую трубку

и четырежды старозаветная кобра бешено бунтовала,

как юноша Декамерона.
- Кто ты, дедушка? -
                   Люсенька растерялась.
- Я герой трех революций и четырех войн.

А в мимолетных антрактах
после общественных сдвигов и перед гражданскими потрясениями,
я, как и все мы, сидел.
Я сидел:

с народовольцами, в камере Александра Ульянова, в ссылке со Сталиным, с большевиками, с эсерами, с эсдеками, с центристами, с кадетами, с меньшевиками, с дезертирами 1916 года, с белогвардейцами, с белочехами, с думцами, с бабами Бочкаревой, с черносотенцами, с иеговистами, с бухаринцами, с попутчиками, со шпионами англо-германской и австралопитекской разведки, с семьями чудаков и чекистов, с Руслановой, с Бабелем, с пленными, вышедшими из немецкого плена в 1945 году, с офицерами, освободителями стран и народов, порабощенных фашизмом, с Паулюсом, с Шульгиным, с власовцами, с космополитами, с пацифистами, с Солженицыным, с сектантами, с эмигрантами, с атеистами, с князьями Волконскими, возвратившимися на Родину из Парижа в лагеря на лечение от ностальгии и т.д. и т.п.

Вот кто я.
Вот моя биография и специальность.
А поэтому ты, девушка, не беспокойся, -
              Кузьмин указал на уже усмиренную кобру, -
Я однолюб,
я по блядям никогда не ходил и не буду!
И не буду! -
            Вот как сказал 97 летний воитель всех времен.
Ночь как ночь.
Однорукий технолог мясокомбината зевал, как Шаляпин.
Он уже восемь суток лежал на утке и ничего не получалось.
Наша Люсенька нас разбавляла стрептомицином.
В коридоре, под лампочкой, в полутьме, на полу
двое почечников переставляли шахматные фигурки.
Иногда они вскакивали, и, как девочки улицы, прыгали со скакалкой,
безнадежно надеясь, что выпадут камни из почек.
За окном ничего не мигало.
Только, как на ипподроме, стучали копыта деревьев.
Ночью Исаич встал и спросил:
- Что это есть "удаленье"?

Я сказал:
- Удаленье есть удаленье.

- Стой, балбес, не перебивай.
Мне сказал этот профессор, сопляк и соратник смерти:

"удалим потихоньку ваши интимные двойники". Я согласился.

Что это, к дьяволу, за "интимные двойники"?
- Это то, что находится под интимной деталью,
куда Люсенька вам безуспешно хотела вставить катетр.
- То есть яйца.

О паршивые сукины дети шарады! -
                               он засмеялся.
В шесть часов утра нам ставили градусники.

В шесть часов утра ртуть в градуснике Кузьмина не поднялась
                                            ни на одно деленье.

При вскрытии трупа обнаружили: он задушил сам себя.

Как и чем он ухитрился - обнаружить не удалось.
 

Три лейтенанта принесли три чемодана орденов и медалей.

А по аллее у павильона прогуливались три генерала.

Лейтенанты уехали на машине "Волга" нового образца.

Генералы постепенно ушли на трамвайную остановку.

Студент-негритенок причесал Кузьмину железной расческой усы.

Его труп увезли /труп не негритенка, а Кузьмина/

в институт экспериментальной медицины

для использования в анатомических целях.
 

5.

 

После праздников у мужчин небритые лица.
У девок - синяки на лице и под платьем.
 

8 марта у Люсеньки получилась любовь.
Ее полюбил тот студент-гигант, который носил с негритенком трупы
Мы называли его шпагоглотатель.
гигант был морфинист.
Он знаменит под названьем Альберт во всех альковах больниц.
После одиннадцатилетки он три года работал троглодитом на

                                     каком-нибудь дизель-заводе.

Где по-божески баловался планом".

Потом кто-нибудь познакомил его с морфием.

Но простому советскому Альберту очень трудно стать истинным

                                                    наркоманом:
нужны какие-то деньги и международные связи.

И Альберт поступил просто.

Начал он скромно:
проглотил программу квартального плана

бригады коммунистического труда

и четыре новехоньких гайки.
Его оперировали.

Поудивлялись, как это он невзначай проглотил все это хозяйство.

0н объяснил:
- По рассеянности.
Он пил пиво и перепутал программу с воблой.
Ведь даже учитель земного шара Карл Маркс,
как вспоминает Лафарг,
обедая, по рассеянности, иногда вместо хлеба отрывал уголок

газеты и пережевывал типографский текст не без аппетита.
Убедил.
- А гайки? - спросили.
- Ах, гайки, - улыбнулся Альберт, -
Все мы гайки и винтики своей многомиллионной державы.
 

И вот разговор приобрел политическую перспективу,

что уже далеко не уголовное дело.

Месяц Альберта кололи морфием и понатпоном.

Через месяц Альберт проглотил плоскогубцы.

Потом он глотал:
               гвозди из ФРГ.
               склянки из-под гематогена,
               щипцы для обкусывания заусениц,
               шприц с иглой и шприц без иглы,

               ассорти из наждачной бумаги и фольги,

               и как ему посчастливилось проглотить цепь
                                               от велосипеда?
Восемь месяцев Альберт употреблял бесплатный наркотик.
На девятый Альберт был разгадан.
Ему предложили на выбор:
тюрьма за покушение на самоубийство,
больница имени Бехтерева для излечения душевной болезни.
Но Альберт был умнее:
он поступил на фармакологический факультет медицинского
                                                    института,
Теперь он переносил потихонечку трупы,
а медсестры давали ему потихонечку морфий.
Жалели.
 

Так у Люсеньки получилась любовь.
Девушка на дежурстве 8 марта -
это драма, достойная небезызвестной драмы "Гроза".
Альберт
на 8 марта подарил Люсеньке свой пламенный взгляд
и они напились медицинского спирта.
 

Дежурный врач
обнаружил дежурную медсестру в туалете.
Люсенька
наклонилась над унитазом,
как будто искала на дне жемчужное ожерелье Марии Антуанетты.
Альберт
шевелился всем телом,
он наклонился над Люсей,
держался за плечи ее, как за руль мотоцикла,
он наклонился,
как будто шептал ей в затылок тайну перпетуум мобиле.
 

Как раз в это время задушил сам себя Иван Исаич Кузьмин.
 

6.
 

Он был очарователен.

С утра моросила его машинистка, -

в банальной больнице под одеялом ослиным

он особо секретные документы

подписывал,
рисуя передо мной исторические параллели

между собой и Маратом, который подписывал все это в ванне.

Он веселился:
- Неугасим мой творческий темперамент, как лампочка Ильича.

Нет на меня Шарлотты Корде. -

Сей секретарь ошибался.

Была на него Шарлотта Корде,
была, невзирая на весь диалектический материализм его всесторонних

                                                   сентенций.
- На каждого, бабушка, есть своя Шарлотта Корде.

/"Бабушка" - так мы называли этого претендента на лигу

                                               бессмертных,

потому что под вечер,

когда почему-то болели его подвенечные члены,
он непростительно плакал и бушевал на весь павильон в приступе

                                   атавизма:"Бабушка, бабушка!"/
- На каждого, бабушка, есть своя Шарлотта Корде:

на царя и рецидивиста,
на любителя виолончели,

на крестоносца и на
                  секретаря.
Сегодня в полночь, по Гофману, вам, бабушка, сделают клизму,

и на заре завтра, по Андерсену, вам, бабушка, сделают клизму

И ровно в 12.00 по московскому времени

вам удалят наиважнейшие шарики вашего организма,

без которых вы станете, бабушка, совсем и совсем не вы.
- Нет, я есть я, и я буду я, -
                   утверждал секретарь, потрясая позолоченными

                                                        очками.
Кроме физиологии, ты, формалист, есть еще философия!

Есть оптимальная самоотдача!

Есть нравственность!

Есть борьба за идеи!
- 0, да, уж чего-чего, а уж нравственности и морали

будет у вас, идеал, так много,
что ваши все машинистки,

как Аленушки будут рыдать,

вспоминая про ваш осиротевший фаллос.

Вас кастрируют, вы понимаете, или нет?
- Ну и что? -
            возмутился холерик,-

Ведь кастрируют, скажем, котов.
- И свиней, - подсказал я.
- И быков, - поддразнил он.
- И быков. Но быки убегают в пампасы и усиленно умирают от стыда. Как умер Кузьмин.
- В любых обстоятельствах, если этого требует дело, которому
служишь,
нужно жить, а не умирать.

А Кузьмин, невзирая на все ордена и медали -
отъявленный отщепенец и плюс стопроцентный старик.

Мы таких повидали:

им драгоценно лишь собственное я, но не общее дело.
- Да, им дорого собственное "я" для общего дела,

а вам общее дело для собственного "я".
- Хватит, - сказал он, - ты паяц и мерзавец. Мы таких еще

                                          в первую
                                           очередь перевоспитаем.
- Я паяц и мерзавец. Вы мичуринец и преобразователь.

Но природа вам отомстила.
Через час после кастрации не Иван Владимирович, а природа

приступит к преобразованию вашего организма.

Она вывесит вам сатирические груди с сосками.

Ваша задница с антинаучным названием "таз"

продемонстрирует девственные окорока, такие, как у окаянного

                                           клоуна или кокетки.

Ваш богатейший бас,
которым вы нас призывали к доблести и к трудовым достижениям, станет репликой безволосого альта.

Преобразуется мозг.

Он станет с женским уклоном,

Вам знакома идеология женщин, товарищ?

- Что ж. И с женским уклоном мы можем прекрасно работать.

Сколько женщин работает на руководящих постах.
А для голоса есть микрофон.
Мне 57 лет. И я полон энергии и энтузиазма.
 

- Господи, Боже! -
                подумал я с изумленьем, -

как жизнелюбивы твари твои!

И Валерик энтузиаст. Но с уголовным уклоном.

Помимо вечерней школы и катушеной фабрики он -

командир оперативных отрядов.

Я никогда не подозревал, что это за наважденье.

Это нечто вроде "народной дружины", но помоложе.
 

Я рассказывал истины об искусстве,
Валерик внимал машинально, а потом вспоминал о своем:
- По ночам в Сестрорецке мы устраивали засады.

Знаешь, белые ночи, кусты, красота, море-нежность,

У птиц замогильные звуки получаются,
и совсем ни звездочки, ни фонаря, и бутылочный воздух.
Мы в кустах.
Мы бледны и готовы.
На песке появляется пара.
Но они не решаются на преступление на песке.
Они раздеваются и уходят в Балтийское море,
куда-то туда, в глубину, как будто купаться.
Мы-то знаем: нет, не купаться.
И с напряженными нервами мы ожидаем.
И - а как же! - они погружаются в воду, где подальше, по пояс,
и начинается то, ну, ты сам понимаешь, что может начаться между

                 парнем и девкой, если тот и другая совсем не

                 имеют хаты, а уходят развратничать в море!

                 Ты понимаешь мои намеки?
- Я-то понимаю, а ты?
- И я. Мы приносим обществу пользу и двойную:
мы спасаем свое поколенье от разврата и от простуды в воде.
- Это трогательно.
Как же вы из прекрасного далека распознаете их действо?
- Очень просто.
Во первых: на лицах у них красными линиями написано вожделенье,

во вторых: нам выдают бинокли. Специально.

Но бывает, - вздохнул мой Валерик, - очень трудно их уличить.

Хитрецы уходят под воду и на дне совершают все свои отрицательные процедуры, ныряя по нескольку раз.

Пока добежим - уже оба довольны и есть оправданье - ныряли.

В таких случаях лица у них невинны, как небо.

Ничего не поделаешь. Поматеришься - а ночь пропала.

И ни тебе благодарности от начальника отделенья,

ни премии к празднику первого мая.
- Ну, а с теми, кто пойман?

Валерик задумался.
Бюст его на больничной койке был копией бюста Родена "Мыслитель".
- Ты бы видел, как мы галантны.

Вынимаем отличный оперативный билетик,
после парню бьем морду, чтобы морда побита была хорошо, но

                                                     бесследно,
ну, а девку, естественно, в общем, стыдим:

пусть чуть-чуть пробежится, пусть нам будет смешно!

И того, и другую, пошептавшись, штрафуем потом в отделенье.

Ты не знаешь, - спросил он с непосредственностью, достойной всяческого восхищенья:

почему это - в наше-то время!- так развит разврат?

- У кого?
- Да у них. Вот у этих, как сказал бы Гюго, тружеников моря?
- Потому что вы все - восемнадцатилетняя сволочь.
О Валерик, то, что ты называешь "разврат" - он развит у вас,

                                                   - не у них.

Была у тебя хоть какая-нибудь плохонькая девица?
- Этого еще не хватало.
- А теперь и не будет.
А теперь расскажи мне, что ты чувствуешь, ангел небесный,

наблюдая в бинокли, что делают эти двое? То же, что и они?

                                                 Не так ли?

Он покраснел.
- А в ночи, свободные от дежурства, что ты делаешь, Апполон,

                                                  сам с собой?
То же, что и они, но в одиночку, не так ли? Под одеялом?

Он совсем раскраснелся.
- Вот видишь.
Потому что вы все - ублюдки милиционерской морали.
Дивные девки
обожествляя солнечную современность,
лежат на пустынных пляжах вселенной, как сливочное эскимо

                                                    в шоколаде.

Бедный Валерик!
Завтра тебя кастрирует в кожаном фартуке хитрый хирург,

и еще целых семьдесят или более лет

ты сможешь служить лишь сторожем

в гинекологической поликлинике.
 

Его жалели медсестры и пасмурный парикмахер-папа.

Двое суток Валерик валялся в истерике.

Но на операцию согласился.
 

8.
 

Выздоравливали.
Паралитик моего поколенья был исцелен:

обе ноги его бегали, как ноги велосипедиста,

но чуть-чуть отнялась голова.
Бултыхалась его голова-дирижаблик, но врачи утверждали, что это

                                                         пройдет,
главное, что к больному вернулось самосознанье:

прежде он присвоил себе ореол социолога - Ариеля,

а теперь он опять именует себя сидоровым-ивановым.

У фарфоровой девушки роды не состоялись,

но она усиленно и успешно
штудировала геометрию с применением тригонометрии,

чтобы перейти в 7 класс.
Ученик Майи Плисецкой получил полномочный протез.

Он размахивал новенькой ножкой,

как офицер на параде 7 ноября на Красной площади.

Мушкетеры уже перестали пить иностранное бренди

и перешли на одеколон отечественного производства.

Бабушка и Валерик встали
и гуляли плечом к плечу по гулким ходам павильона.

У них вырисовывался румянец.
До операции все смотрели на всяких врачей молитвенными глазами. После операции все кое-где собирались и сообщали друг другу:

- Возмутительно.

Почему во всякой советской больнице все врачи - евреи?
 

9.
 

Мы живем так, как будто будем еще жить и жить.

Научи меня жить так, как будто завтра - смерть...
 

Когда я пришел в больницу 6 марта 67 года, уже начиналась весна.

Когда я вышел 22 апреля 67 года, весна еще и не начиналась.
Воздух был голубой, а павильон морковного цвета.
А вообще-то воздух был сер и мутен.
Ленинград уже 5 месяцев, или больше, или меньше, готовился к

                                                      юбилею.
Всюду - и в парках и на перекрестках центральных -

                            стояли типографские тумбы для афиш.
Они были оклеены революционными газетами,
                        такими, как они выглядели 50 лет назад.
 

Там дрожали трамваи.
Там летали на крыльях черные кошки-вороны,
Надо мной было солнце - белок полицейского глаза.
Раскрывалась вселенная - раковина ушная,
система подслушивания моего последнего сердца.
Современность влюбила меня, очаровала,
воспевая, воспитывала чудовище века - меня,
а над сердцем моим, над тюрьмой моего последнего сердца,
был поставлен логический знак существованья -
Но напрасно осталась солнечная современность:
Я ее обманул :
я ей отдал одно только сердце,
а у меня оно не одно -
у меня миллион миллионов сердец.

 

 

 


         ЛИТЕРАТУРНОЕ
 

Сверчок не пел. Свеча-сердечко

не золотилась. Не дремал

камин. В камзоле не сидели

ни Оскар Вайльд, ни Дориан
 

у зеркала. Цвели татары

в тысячелетьях наших льдин.

Ходили ходики тик-таком

как Гофман в детский ад ходил
 

с Флейтистом /крысы и младенцы!/

За плугом Лев не ползал по

Толстому. Было мало денег -

и я не пил с Эдгаром По.
 

который Вороном не каркал.

А капля на моем стекле

изображала только каплю,

стекающую столько лет
 

с окна - в социализм квартала

свинцовый. Ласточка-луна

так просто время коротала?

самоубийца ли она?
 

Мне совы ужасы свивали.

я пил вне истины в вине.

Пел пес - не песьими словами

не пудель Фауста и не
 

Волчица Рима. - фаллос франка

выл Мопассан в ночи, во всю!

Лежала с ляжками цыганка,

сплетенная по волоску


по Мериме. Не Дама, - проще. -

эмансипации раба

устами уличных пророчиц

шумела баба из ребра
 

по телефону. /Мы расстались,

и я утрату утолил/.

Так Гоголь к мертвецу-русалке

ходил-любил, потом - творил.


Творю!.. Мой дом не крепость - хутор

в столице. Лорд, где ваша трость,

хромец-певец?..  И было - худо.

Не шел ни Каменный, ни гость
 

ко мне. Над буквами-значками

с лицом, как бог-Иуда - ниц.

с бесчувственнейшими зрачками

я - пил. И не писал таблиц -
 

страниц. Я выключил электро-

светильник... К уху пятерню,

спал эпос - этот эпилептик,

как Достоевский, - Петеpбург!
 

 

 

 

        ЛАТВИЙСКАЯ БАЛЛАДА
 

На рассвете, когда просветляется тьма

и снежинками сна золотится туман,

спят цыплята, овцы и люди,

приблизительно в пять васильки расцвели,

из листвы, по тропинке, за травами, шли

красная лошадь и белый пудель.
 

Это было: петух почему-то молчал,

аист клювом, как маятником, качал,

чуть шумели сады-огороды.

У стрекоз и кузнечиков - вопли, война.

Возносился из воздуха запах вина,

как варенья из черной смороды.
 

Приблизительно в пять и минут через пять

те, кто спал, перестал почему-либо спать,

у колодцев с ведрами люди.

На копытах коровы. Уже развели

разговор поросята. И все-таки шли

красная лошадь и белый пудель.
 

И откуда взялись? И вдвоем почему?
Пусть бы шли , как все лошади, по одному.
Ну, а пудель откуда?
Это было так странно - ни се и ни то
то, что шли и что их не увидел никто, -
это, может быть, чудо из чуда.
 

На фруктовых деревьях дышали дрозды,
на овсе опадала роса, как дожди,
сенокосили косами люди.
Самолет - сам летел. Шмель - крылом шевелил.
Козлоногое блеяло... Шли и ушли
красная лошадь и белый пудель.
 

День прошел, как все дни в истечении дней.

не короче моих и чужих не длинней.

Много солнца и много неба.

Зазвучал колокольчик: вернулся пастух.

"Кукареку" - прокаркал прекрасный петух.

Ох, и овцы у нас! - просят хлеба.
 

И опять золотилась закатная тьма
и чаинками сна растворялся туман,
и варили варево люди.
В очагах возгорелись из искры огни.
Было грустно и мне: я-то знал, кто они -
красная лошадь и белый пудель.
 

 

 

 

            КРАСНЫЙ САД
 

Мой Красный Сад! Где листья - гуси гуси

ходили по песку на красных лапах

и бабочки бубновые на ветках!

карленки-медвежата подземелий

мои кроты с безглазыми глазами!

И капли крови - божии коровки -

все капали и капали на клумбы.

И бегал пес по саду, белый белый

/почти овца, но все-таки он - пес/.

Мой сад и... месть...
 

Как он стоял! Когда ни зги в забвенье,
когда морозы - шли, когда от страха
все - старость, или смерть... и веки Вия
не повышались /ужас - умирал!/
когда живое, раскрывая рот,
не шевелило красными губами,
а зубы - в кандалах, и наши мышцы
дерев одервенели. Отсиял
пруд лебединый карповый во льдах,
он был уже без памяти, а рыбы
от обморока - в омутах вздыхали...
И только Сад стоял и стыл!
Но мозг его пульсировал. Душа
дышала...
 

Как расцветал он! Знаю. Видел. Неги

не знал. Трудился. Утром пот кровавый

струился по счастливому лицу.

И ногти, до невероятных нервов

обломанные о коренья - ныли!

И сердце выло вместе с белой псиной

и в судорогах жвачных живота

гнездился голод. Пах его был страшен,

ибо рожал он сам себя -

живому!
 

Как он любил. Хотя бы /'вижу!/' вишню,

синеволосой девушкой росла...

потом детей вишневые головки

своих ласкал! А яблоня в янтарных

и певчих пчелах, - сыновья взлетали

в ветрах на триумфальных колесницах!

И сколько было там других деревьев -

в дождинках в карнавале винограда.

Сад всюду рассыпал своих послов

на крыльях:
- Ваш Сад созрел! Войдите и возьмите!

Все слушали послов и восхищались.

Но - птичьих слов никто не понимал,

а всякие комарики, стрекозки

вообще не принимались во вниманье...

Не шли. Не брали. Падали плоды...

Мой Сад... был болен.
 

Сад жил немного. Место - неизвестность,
Во времени - вне времени. И так
никто не догадался догадаться,
что Красный Сад нипочему не может
не быть!
Что Красный Сад - всецветие соцветий,
что нужно только встать и посмотреть
живому. Полюбить его собаку.
Поесть плодов. Собрать его цветы.
Не тронуть птиц. И не благодарить,
лишь знать - он есть.
                    Никто не знал...

И это был не листопад, а смерть.
 

Что листопад! Совсем не потому,

а потому, что в самом сердце Сада

уже биенье Бога заболело,

и маятники молодых плодов

срывались. Превращались в паутину

обвислые бесчувственные листья.

А на запястьях ягодных кустов

одни цепочки гусениц висели,

а птицы-гости замерзали в гнездах

и еле-еле уползали в воздух

поодиночке. Струнный блеск дождя

опять плескался. Дождь, как говорится,

да что! не плакал вовсе - шел и шел.
 

Лишь плакал белый пес на пепелище,

овцесобака. Псы умеют плакать.

И листья лапой хоронил в земле.

И скатывал орехи, смоквы, груши

все в те же им же вырытые ямки

и опускал на это кирпичи

и заливал цементом... Разве розы

цвели еще? Цвели, раз он срывал,

охапками выбрасывая в воздух

и желтый дым и красный лепестков

оранжевый заголубел над Садом,

пионы, маргаритки, незабудки,

гортензии, фиалки, хризантемы...

Пес лаял. Я ему сказал: не лаять,

Сказал же? Да. Но лаял. Это - пес.

Но эхо неба нам не отвечало.

Неистовствуйте! Эта пропасть неба

для солнца лишь, или для атмосферы,

и нашей черноносой белой пастью

все это не разлаять...
                    Сад-хозяин

велел себя убить. И я убил.
 

Что ты наделал, Сад-самоубийца?
Ты, так и не доживший до надежды,
зачем не взял меня, а здесь оставил
наместником и летописцем смерти,
сказал "живи" и я живу - кому же?
сказал "иди" и я иду - куда?
сказал мне "слушай" - обратился в слух,

но не сказав ни слова...

                    Сказка Сада...
завершена. Сад умер. Пес пропал.

и некому теперь цвести и лаять.
 

На улицах - фигуры, вазы, лампы,

Такси летит, как скальпель. Дом. Декабрь.

Стоят старухи головой вперед.

Псы ходят в позе псов.
                    Судьба моя,
бессмыслица моя моей медузой

сползает к ним, чтоб с ними прорасти

в своей соленой слякоти кварталов

растеньицем... чтобы весной погибнуть

потом - под первым пьяным каблуком.
 

 

 

 

 

           ПЕСНЬ МОЯ
 

Ой в феврале
тризна транспорта, фары аллей.
 

В Летнем саду
снег у статуй чуть-чуть зализал срамоту.
 

Дебри добра:
в шоколадных усах у школ детвора.
 

Толпы Цирцей
сочетаются кольцами в бракодворце.
 

Девушки форм
любят в будках под буквами "телефон".
 

Как эхолот
шевелящий усами эпох полицейский-плот.
 

Солнце-Дамокл.
Альпинистские стекла домов.
 

Мерзкий мороз
моросит над гробницей метро.
 

Тумбы аллей
в краснобелых тельняшках - опять юбилей.
 

Бей сердце бей
в барабан безвоздушных скорбей.
 

Плачь сердце плачь,
всех смятений сумятицу переиначь.
 

Пой сердце пой!
Ты на троне тюрьмы. Бог - с тобой.
 

Ой в феврале
вопли воронов, колокола кораблей.
 

Худо дела:

Чью там душу клюют, по ком - колокола?

 

 

 

 

             МУХИ
 

        /историческое/
 

Мерзкие мухи... местный орнамент.

может быть, мухи были орлами

в ветви варягов?
 

И осененные диво-делами,
может быть мухи были двуглавы, -
визг византайства?
 

Может быть мухи в очи клевали.

конницу Киева расковали, -

с тьмою татарской?
 

Кровь на Малюте, кровью Малюты,

может быть мухи сеяли Смуты, -

отрок Отрепьев?
 

Или же мухи в роли небесных

флагов, убийц флото-немецких

первопетровских?
 

Или же мухи в рясах растили
Дом Ледяной под кличкой "Россия", -
бабой Бирона?
 

Или они посредством "Наказа"

стали совсем бриллиантоглазы, -

флиртом Фелицы?
 

Или они в сибирях опали
смертью цепей о бульдике-Павле, -
отцеубийства?
 

Ревом гусарским в пустыне синайской

мухи махали снегом Сенатской, -

пять в Петербурге?
 

Может осели / труд и тулупы!/

все что живое - трупы и трупы, -

после в потомстве?
 

Все, что под именем "многомужье"

преподносили - лишь многомушье. -

блуд балалайки!
 

И венценосными токарями
в громе с грядущими топорами, -
наша надежда?
 

 

 

 

              "МОЙ МИЛЫЙ"
 

I

 

Было!- в тридцать седьмой год от рожденья меня
я шел по пескам к Восходу. Мертво-живые моря
волны свои волновали. Солнце глазами льва
выло! Но сей лев был без клыков и лап.
Двадцать восьмого апреля с Книгой Чисел в Восход
в одежде белой с пряжками, в свиных башмаках
я шел. И шумели волосы, хватали меня по ушам.
Хладно было. Я матерился, но шел.
Я шел как и с каждым Восходом иду и иду
бормочущий буквы, язвящий грешный язык,
не слышимый в Небе ни Богом, а на земле, -
земля и без букв - будет! благо, что есть букварь.
Благо, что есть таратайка труда и кляп клятв,
суки в чулках, котлеты в общем котле.
в клюшки играем, от пива песни поем, буквоман!
Тсс... нету - споров! Я - всех - вас - люблю!
Итак:
Море месило влагу. Брызги - были, клянусь!
Песок состоял из песчинок. Парус - не белел.
Вставали народы и расы. Вставая - шли.
Счастья искали. Трогательная тема.
Лишь гадкий птенец, логарифмический сын их с небес
                                               набросал
вчера в полнолунье на этот уже эпохальный брег

лампочек, апельсинов, палочек от эскимо,

лифчиков, презервативов, всякого пола волос.

А там, где граница моря и взморья, там, где вода

с брегом сливается, на полотняном песке

вот - восемь букв:

                  МОЙ МИЛЫЙ!
Буквы-канальчики: в М - немножко воды.

О заплыло совсем. И - брезжило лишь...

МОЙ - плохо просматривалось, но киноэкранно гравюрны

были пять: МИЛЫЙ.
Как непростительно просто, как на берегу богов

на бюрократическом бреге - МОЙ МИЛЫЙ!

И ничего. Желтые буквы беды

сосуществуют со всем вышеописанным счастьем.

А над апрелем чайки читали Восход,

или весну вопрошали: "Когда же проклюнется рыба?"

Всюду светились нежнозеленые личики листьев.

Дети засматривались на пляж, не купаясь, в кепочках

                                                 кожи.
Да мотоциклы мигали, красные, как вурдалаки.

Жрали все больше и больше электрожратву

вы, электропоезд, обслуживающий курорты.

Но рановато. Пока пляж был безлюден /то есть - без тел/

девственен! Ждал своего жениха! Мифотворца!

 

2
 

Песню весенней любви теперь запевайте, вы,
                                       майские Музы!
Было! - у самого моря стоял Дом

Творчества. В доме был бар. Но об этом позднее.

В Доме том жили творцы и только творили.

Творчеством то есть они занимались, - и это понятно.

Всякая тварь испытала на собственной шкуре, что значит
                                                     творить
То есть - таланты там были. И точка.

В Доме директор - был. Прорицатель Биант.

Физиономия в коже их паутины с носом Иуды из Кариота.

Знал он, что есть и ныне и присно и будет во веки веков

А потому что: там, в кабинете Бианта, забронированном
                                   автоматической дверью
всюду вращались, как водовороты, магнитофоны соцреализма:

охи, сморканья, волненья отечественных одеял,

расшифрователи стука машинок, - по буквам, -

пишущих, анализаторы кала, пота и спермы,

плеск поцелуев, беседы о Боге, шипенье бокалов,

хохот, хотьба /о чем ты задумался все же, детина?/

И по утрам, когда утихают ласки,

и разговор приобретает /хм!/

резко политическую окраску,

из-за занавески выходят бледные парни Бианта

и говорят, отворачиваясь: - Хватит, ребята.

Ласки ласками, но и тюрьма, как-никак, - государственное
                                                   учрежденье. -
Буря ревела, дождь ли шумел, молнии мнительные во мраке
                                                   блистали -

но поразительно прост и правдив был Биант:

на расстоянье вживлял в мозги полусна элегантные
                                              электроды
/что там приснится? - Сиявшие Вершины,

или - вниманье! - лицо нимфы Никиппы, к примеру!/
 

3
 

В лифте летал Аполлон. Лиллипут. В голубом.
Ласточкой галстук. С красной кифарой.
Чуть краснобров. За голубыми очками глазастые очи.
Ехал на лифте, как эхо - людям служить. Словом и славой.
Мужество - было. Гражданское. Два подбородка.
Запад огульно не отрицал. Нового - страстный сторонник.
В номере ныл и лизал Никиппе чулки.
Официанток отчитывал голосом грома.
Сед, как судак. Влюблен. Но нелюбим.
В жизни своей не замучил ни женщины. Был драматургом.
Да, а Никиппа? Невеста она - Аполлона.
В общем, она тут ни при чем, - так, отдавалась.
В доме был бар. /Пора, брат, пора!/ В доме был лифт.
Вот что о баре. В баре сидел настоящий сатир. Современник.
Может быть, с рожками, только в кудрях затерялись.
Кудри его! Не описываю. Не фантаст.
Девы дышали, как лошади, кудри его пожирая очами.
Очи его! Очи ангелов, или гусаров, они - цвета злата!
Ноги его! На копытах! Ну, что тут прибавить?
Руки!.. Впрочем, руки с похмелья гуляли.
Есть небольшая деталь... так, не деталь, а штришок:
голый ходил. Даже не в чем мать родила, куда бы ни шло.
                                                а - голее.

Правда, кудрями своими неописуемыми чуть-чуть вуалировали
                                               обе ключицы,
но что, извините, женщине плечи мужчины,

если он - гол! Как питон! Как пиявка!

В баре он - пил. Из бутылки! Бальзам! Все... смотрели.

Выпив свою сардоническую бутылку,
и, обведя аборигенов золотыми от злобы глазами, вставал

и - вылетал, как скальпель, в дверь под названьем "Выход".
И...
в море купался. Как все!
Марсий, - о нем говорил. Фамилия: Марсий.
Кстати, Никиппа. В ней-то и дело. Любила она отдаваться.
Нравилось ей. У нее были белые ноги,
ну, и она время от времени их раздвигала.
Вот Апполон. Это - жених.
Ну, а жених - это тот, кто ждет своей очереди к невесте.
Марсий, к примеру.

Этот - гений флиртов и флейт.

Марсий - любил, а она хорошо мифологию знала.
Был и в Москве какой-то Гигант! Но этот был - настояший
                                                   поэт:
в "Юности" публиковался. Пел под окном, как Лопе де Вега.
И колебалась в стали стекла шляпа его с шаловливым
                                               павлином
и кружевное жабо с мужскими усами.
Пел темпераментным тенором светлый романс Ренессанса о
                                                  страсти,
с болью в душе и с отчаяньем отмечая:
вот они двое в объятьях лежат - сатир и русалка,
вот она с кем-то совсем посторонним /увы!/ до утра на ковре
                                                  кувыркалась.
вот появлялась в стекле ее лебединая шея с башкою Египта,

время от времени с грустью поэту в окошко мигая.
/Улица Горького аккомпанировала звонками Заката!/
Нимфа Никиппа была из семьи не семитов. Папа - писатель.
Нет, не на службе. Не алкоголичка. Не блядовала.
И вообще ни хуя не хотела. С чувством читала
Марка Аврелия. Сказано выше - она отдавалась.
Искусству была не чужда и философии наша Никиппа!
Песню весенней любви продолжайте вы, майские Музы!
Как начиналось? А так: не хватило дивана.
Было - вошел Апполон в почти новобрачную спальню,

и - чудеса! - был диван. Был на месте, и - нету.
- Боги Олимпа! - взмолился тогда Аполлон. - где же диван?
И боги оказали: - Иди и увидишь. - Пошел и увидел:
двое лежали на дивном диване в позе, весьма соответствующей

                                                    моменту.
- Что вы здесь делаете? - воскликнул вопрос Аполлон дрогнувшим

                                                      гласом.

Марсий ответил просто и кратко: - Ебемся.
- Не верю.
- Как знаешь, - ответствовал Марсий.
- Разнервничался, - Никиппа сказала.
- Ну, хватит, хватай свой диван и дуй. Лифт направо.
Невесту свою не оставь. - Аполлон
взвалил свой диван крестоносный, потопал. Невеста

как лебедь египетская за ним. - неземная.

Поставив диван, лиллипут набросился на невесту, весь
                                               сотрясаясь.
Она отдалась.

 

4

 

Так началось:
как полагается - ревность, а с нею - все, что связано с нею:
рвенье к любимой, просьбы к Всевышнему, робкие в сердце
                                                     попытки
в общем, беспочвенных, но неслыханных наслаждений и мести.

Ибо отправлен в изгнанье был Аполлон нимфой Никиппой

в номер соседний. Там он и спал:

в очках, в сединах, весь в голубом, одинок.

Кто из людей не вздохнет, слушая, как за стеной отдается
                                                его невеста?
Что ж - Аполлон в таком случае - бог?

тоже вздыхал, не лучше, не хуже, чем все остальные.

И... как отдается?
По всей анатомии этого милого всякому смертному дела.

Но... будем скромны, как и прежде.

Способов много: очи опустим, голову тоже.

Спору нет: все эти способы свято подсчитывать жениху за
                                                   стеной -
небезинтересно,
если в особенности объект за стеной - невеста твоя.

Есть и другая еще, плюсовая деталь проблемы:

Никиппа и Марсий в поте лица отдавались друг другу,

а Аполлон только слушал и только кончал, -

без труда и без пота! не ударив палец о палец!

Утром сатир кифареду весьма дружелюбно кивал,

итак:

ибо:
бог Аполлон был Большой Гражданин Государства,

вся эта ебля приобретала уже государственное значенье.

Это тебе не семейный совет: выпил водки-селедки,

и - по зубам! А пока ремонтируют зубы, -

любовник уже утомлен и уехал...
Нет! - как? почему? отчего? где? зачем? на каких основаньях?

нет ли здесь умысла идеологических, скажем, ошибок?

Разобрались. Есть и нет, но идеи - на месте.

И идеалы грядущего - в норме. К тому ж - не жена, а невеста.

Вызвали Аполлона. Спросили. Сказал.

Сказали: мы не позволим. Нужно хранить Граждан - т.д.

Перевоспитывать сволочь.

Драматургия - это искусство для масс.
- Кифара в порядке? Ответил. Сказали:
- Нужно запеть!
- То есть? - спросил сквозь очки. -

Голосом. Гласом. Мирное соревнованье систем:

кто проиграет, с того сдирается шкура.
Вы на кифаре, этот на флейте.
Он - проиграет. Он-то один, за вами - гражданская тема.
Песню весенней любви теперь отпевайте вы, майские Музы!
Запели.
Вот Аполлон заиграл о ликующей всюду любви. Ликовали.
Марсий завыл на фиговой флейте какое-то хамство.
Еб твою мать, как матерился!
       /Но материться в поэме нам не к лицу/.

- Паспорт посмотрим, - сказали. Потом - почему на копытах?

Национальность? Сатир. Вот как. Все ясно.
Шкурку вы сами снимите или позволите нам? Скальпель и

                                                 морфий!
Морфий не нужен? Смеетесь? Вам больно? Ах, нет? Тише.

                                               Тем лучше.

Это - последняя шкурка? Не вырастет? Чушь. Сейчас все

                                              вырастает.
Кудри скальпируем. Так. Животик-то - пленка.
Теперь повернитесь спиной. Спасибо. Копытца отвинтим.
Вы полюбуйтесь только теперь на себя:
новый совсем человек! Запевайте о новом! Шагайте шагами!..
Не зашагал. Осмотрелся. В баре сидел Аполлон и нимфу
                                         кормил шоколадом.
Шел разговор о вояже на Запад: свадебные променады.

У лиллипута сверкали очки, окрашивая все в голубое.

Расхохотался - Марсий. Напился. Всюду совал свою мерзкую

                                                  морду.
Так и уехал без шкуры, но хохотал - как хотел!

В общем, сей тип, к сожаленью, так и остался в своем
                                                 амплуа.
 

5

 

Бойтесь, Орлы Неба, зайцев, затерянных в травах.

Заяц пасется в степях, здравствует лапкой Восход.

Нюхает, зла не зная, клыкастую розу,

или кощунствует в ковылях, передразнивая стрекозу.

А на закате, здравствуя ночь-невидимку,

пьет сок белены и играет на флейте печаль.

Шляется после по лунным улицам, пьяный,

в окна заглядывая /и плюясь!/ к тушканчикам и хомякам.

Лисы его не обманут - он лис обцелует,

С волком завоет - волк ему друг и брат.

Видели даже однажды - и это правда,

заяц со львом ели похлебку из щавеля.

И, вопреки всем традициям эпоса, кобра

может, вчера врачевала его ядом своим.

Все это правда, все мы - дети Земли.

Бойся, Орел, птица Неба, я вижу - ты прыгнул

с облака вниз, как пловец, руки раскинув.

Замерло сердце у нас, омертвели колени,

не убежать - ужас желудок окольцевал,

не закричать, не здравствовать больше Восхода,

лишь закатились очи и пленка на них.

И - горе тебе! - мы по-детски легли на лопатки,

мы - птичка-зайчик, дрожащими лапками вверх.

Что это - заяц живой, или жаркое - зайчатина с луком,
                                   с картошкой тушеной?
Бойся, Орел, улетай - это последние метры вашей судьбы.

Вот вы вцепились когтями в наше нежное тело,

клювом нацелился в темя /теперь-то - не улететь!/

дымишь нам в очи, как девка в минуту зачатья... минута...

где же орел? где он? ау - нету орла.

Только пернатое месиво мяса. Повсюду

разного веса разбросаны и валяются в травах куски.

Вон две ноги рядышком, как жених и невеста.

Все остальное - хвост, обнаженные ребра и крылья

залито соусом, соус - живая кровь. Пар от крови.

И, вытирая травами кровь со своего сведенного тельца,

ты осмотри свои задние ноги, заяц, зверек изумленный:

Это они, обморок твой защищая,

судорогами живота приведенные в действо,

в лютой истерике смерти взвивались и бились

и разорвали орла. А ты и не знал!

Да и знаешь сейчас. Отдышался, оттаял

и побежал на тех же ногах к Закату,

здравствуя лапкой счастливой свой горизонт!

 

6
 

В год Рафаэля, Байрона, Моцарта, Пушкина, - кто там еще?

я все шел. и дыханье свое выпуская шарами

солнечными, а в тени - чуть-чуть нефтяными,

пересчитывая шаги, скрестив до боли ресницы,

остолбевал на тридцать седьмом, и, в который раз

бледный и скорбный стоял над пропастью сей незатейливой
                                                  фразы:
 

                   МОЙ МИЛЫЙ!

 

Кто написал через каждые тридцать шагов и семь - МОЙ
                                                 МИЛЫЙ?
Ран романтизма не перечислить, длинное дело!
Рок Рафаэля! Байрона бред! Моцарта месса! Пушкина пунш!
Что предчувствия?
Может Мадонна тело тебе отдавала свое, Художник,
только затем, чтобы ты умер на теле?
Может Августа и не сестра, а - постриг
в святость карающей крови, - и что вам?!
Может быть, реквиемом без жен ты скончался, Моцарт,
скрипку любя, только ее краснотеплое тело.
Может быть, Натали не до балов, а пуля Дантеса
точка и только. А судороги супруги -
ненависть женщины тела к гонению неба.
Может, народы и расы, границы, войны, системы. -
только ненависть Тела к Небу - и нет им сосуществованья.
Может быть, нимфа Никиппа мне написала "МОЙ МИЛЫЙ!"
Мстя за насмешки поспешные /смех - чтоб не слезы!/

Может быть, просто Наташа с телом Египта

так посмеялась от плача?

Знаю: не знаю. Я ухожу в утренний ход моря.

Чайки - белое чудо. Море - восстанье весталок. А горизонт

кто-то оклеил газетами. За - горизонтом -

небо мое!
Что ж. Застегнем все пряжки нашей белой одежды.

Очи откроем и будем идти, как идти

за - горизонт,

за - Долину Блужданий!

Будем молчать, как язык за зубами. А надписи эти,

эти песчинки чьих-то там поздних признаний,

эта отвага отчаянья - после потери, - да не осудим! -

слышал я, слышал - устами не теми.

 

 

 


     ПОСЛЕДНИЙ ЛЕС

 

Мой лес, в котором столько роз

и ветер вьется,

плывут кораблики стрекоз,

трепещут весла!
 

О соловьиный перелив,
совиный хохот!..
Лишь человечки в лес пришли, -
мой лес обобран.
 

Какой капели пестрота,

ковыль-травинки!
Мой лес - в поломанных крестах /перстах/

и ни тропинки.
 

Висели шишки на весу,
вы оборвали,
он сам отдался вам на суд -
вы обобрали.
 

Еще храбрится и хранит

мои мгновенья,

мои хрусталинки хвои

мой муравейник.
 

Вверху по пропасти плывут

кружочки-звезды.

И если позову "ау!"-

не отзовется.
 

Лишь знает птица Гамаюн

мои печали.
- Уйти? - Иди, - я говорю.
- Простить? - Прощаю.
 

Опять слова слова слова

уже узнали,
все целовать да целовать

уста устали.
 

Над кутерьмою тьма легла,

да и легла ли?

Не говори - любовь лгала

мы сами лгали.
 

Ты, Родина, тебе молясь,

с тобой скитаясь,

ты - хуже мачехи, моя,

ты - тать святая?
 

Совсем не много надо нам,

увы, как мало!

Такая полная луна

по всем каналам.


В лесу шумели комары,

о камарилья!

Не говори, не говори,

не говори мне!
 

Мой лес, в котором мед и яд,

ежи, улитки,

в котором карлики и я

уже убиты.

 

 

 


                       ПСАЛОМ №136
 

Совести нет на скамьях, где гул голосов, лжепророки с графинами, -

                                                        глупость!
Этот совет - разврат, блуд белены - собранье.

В залах факельных ваших по алебастру лампы

всеосвещающие. Их письмена: "Встань и иди! И - будешь!"

Арфа моя отсырела от бреда бессонниц. Я встану рано.

Солнце Восхода из арфы моей выпарит росы.

Пепел - мой хлеб, а питье мое - мокрый воздух.

Камень - меня строитель отверг и я не встану

ни во главу угла. Кану, куда вся канет.

Слово пою! - как пеликан в пустыне.

Сплю, говорю с глазами: филин кладбища:

вот оно вам, что вы возвещали "И - будешь!"

Будет! - лишь червь и кость ваших могил мяса.

Вы посмеялись над мыслью нищего: "Слово - суть сути".

Множество тел толкали меня и лимфой тельцов обливали.

Псы сатанели, пересчитали клыками мои ребра.

Ризы мои запятнали навозом, отчьи мои одеянья - в лепрозорий.

Дали мне в пищу желчь, в уста выливали уксус.

И восклицали: "Вот он вот-вот умрет и имя его не воскреснет!"

Оводы очи мои клевали, от жаб - укусы.

гусенице - мои дерева плода, саранче - труд злака,

цепью убили мои виноград, а сикоморы - секирой,

скот мой казнили язвой, стада пали от молний.

Да, я дрожал душой. А вы восклицали:

"Кто к нам со Словом придет, тот от Слова погибнет!"

Так я молился во мгле своему Слову:

"Душу мою от меча не избавь, от псов - стук ее одинокий,

если мой путь за - горизонт, за - Долину Блужданий,

зла не убоюсь - со мною Твой жезл и Твой посох.

Гнев - на мгновенье Твой, на жизнь - жизнедаянье.

Вечером водворяется плач, наутро - с нами радость.

Нищий не навсегда забыт, бессмертна надежда нищих.

Бездна аукает бездне хором Твоих водопадов,

волны Твоей власти - над моей судьбою.

Логовищами львов, клыков и когтей, - клятва!

Львам ли пленять во тьме чудеса Твоих таинств?

В этой земле забвенья оклеветали Твою правду.

Душу мою не возьми от злодейств, от львов - стук ее одинокий!

Те колесницами, те конями, а мы - именем Слова!

Схима, или скитанья - чисел не надо: было!

Слезы - в сосуды воска, в страницы страх замуруем...

Слово - как звук Небес и над нами - жилище Солнца!"

Вымя племен нарывает, беременеют расы,

ка сыты сыны их в лежбищах лжи, в шествиях празднеств,

дочери лижут живот на чердаках винных,

пленка завяла в глазах отцов, их уши упали.
Пир вы пророчили в грезах грядущих, - где же?
Ужас у вас самих: вот - удар стрелы! ибо сами - убийцы стрельбищ.

Нет с нами пророка и кто вас воспитывает - доколе!?

Воды - твои, Вавилон, Блудница, а я - жив и слезу не вылью.

Арфу свою повешу на вербу, - шуми и мешай струнами!

Связанный вервием не откликнется Словом веселья,

очи он отвратит, язык за зубами отравит,
знака не даст, если в столицы ворвется варвар

/слышу копыто крови и меч мести!/

и разобьет о камни твоих младенцев!

 

 

 

 

          ЗАСТОЛЬНАЯ


Пью первый тост за варваров от вер!

Птенец, твоя оливковая ветвь
не нам! ты многокрыл, но что - твой Бог!

Бессмысленна для нас попытка - вверх,

нет звезд над нами - барабаны бомб!

Нет нам Суда, все слезы - от лица!

Мы караван тельцов, на шее - вервь.

Нам рок - не кара. Нет у нас Отца.
 

Пью тост второй за то, что я вором
ворвался в это лежбище времен
со Словом к вам, но Слово стало - немь,
"я" стало "мы", на "да" всем надо нет".
Нет Слова нам - цитатник и девиз,
блевота каннибалов - нам в лицо,
и фаллосы в волосьях у девиц,
и губы - как влагалища юнцов.
Нам пища - врана кость и жабы жир,
питье - моллюска мозг, моча пчелы,
в лицо нам - камни, кал и улюлюк,
и око судеб стада - Вечный Жид -
мигает нам в болотах вечной мглы.
И запах зла - наш утренний уют.
И наша кровь не бьется - тля тепла...
Да здравствуют двуногие тела!
 

Пью третий тост. Пью третий тост! И пью
тост Зверя - 666 - и пусть таким
останется в устах, как тарарам,
где Пропасти. Вершины - пустяки.
Моление о Чаше по утрам -
у пьяниц. Нет ни терниев, ни пут.
Не Словом с нами соловьи поют,
а лаем льва. Все сущее - мишень
и марш: - в ничто, не чая ничего.
Смерть Ангелу - за вопли "СОС" его.
на "еден зайнем" - "се ля ви, ма шер!"
Нам сладостен твой сок, о гроздь Христа,

и мы - Сыны, цари природы - МЫ!
Да будем мы тверды, как тверд кристалл!

Да будем мы новы, как ты, наш мир!
 

 
 
 

Автограф раннего Сосноры

/из архива Виньковецкого/

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

x x x
 

С работы,
Прокопченный, как селедка,
Без кепки,
В парусиновом плаще,
Топорщившимся на плечах горбами,
Как бесшабашно
Я врывался в вашу
Обширную и теплую квартиру,
Притихшую на третьем этаже.
 

В квартире пахло

Плоскими духами

И скрипками.

Еще касторкой липкой

И лисьим мехом.

 

Я пробирался в кафельную ванну,
Лавируя между ампир-трюмо
И вазами китайского фарфора.

  Две тетки,
Две твоих плешивых тетки.
Мне в ванную встревоженно кричали,
(Одна-
Прильнув очками к чертежам,
Вторая-
Перелистывая смачно
Брошюру выступлений Микояна)
Они кричали:
- Аккуратней, парень!
Не проглоти капроновую щетку!-
 

А я остервенело драил зубы,
Рычал нарочно,
Взвизгивал нарочно,
И топал,
Как пятьсот гиппопотамов.
Нарочно я выпрыгивал из ванной,

Мотал башкой, Нахально тряс руками.

И капала с кистей моих обвислых

Намыленная серая вода

На желтый и лоснящийся паркет.
 

Папаша твой,
Ревматик дальнозоркий,
Ответственный работник "Гипровафель",
Протягивал мне скрюченные пальцы
И заявлял,
Намеренно картавя:
-Ну, здгаствуй, пагень!
 

Потом мы пили чай.
И ты молчала,
Как будто увлеченная безмерно
Верчением розетки для варенья.
А после чая -
Мы опять молчали.
Папаша удалялся в кабинет,
А тетки,
Тетки приступали к делу:
Одна-
Очками льнула к чертежам,
Вторая-
Перелистывала смачно
Брошюру выступлений Микояна.
Я чувствовал -
Семейство ваше ждет
Когда я догадаюсь их покинуть.
 

Я понимал учтивое молчанье.
Насвистывая марш Хачатуряна,
Я нахлобучивал на плечи парусину,
И уходил,
Дымя напропалую
Измятой отсыревшей сигаретой.

Ты целовала в лоб меня у двери

И спрашивала, только чтоб спросить:

Позвонишь утром в понедельник, парень?

И отвечал я, только чтоб ответить:

А как же! Безусловно позвоню. -
 

Час ночи.
Я один на остановке.
Курю
И сплевываю никотин сырой.
Подальше,
Прочь из этого района!
Вон из Москвы!
Троллейбус мне,
Троллейбус!

 

 

 

ФАИНА КОСС

О СОСНОРЕ
 

        Соснора для меня - поэт-алкоголик. Или алкоголик-поэт. Соснора для меня - большой поэт и большой алкоголик. Или большой алкоголик и большой поэт. Я совсем не могу забыть, что я знала Соснору, когда у него было сорок дней запоя и потом Соснору практически не знала.
        Сорок дней знакомства с поэтом в состоянии запоя - не знаю, может ли здесь выйти что-нибудь объективного о поэте, об алкоголике - да, наверно.
        Для меня слово "алкоголик" совсем ничего обидного для глубоко уважаемого мной человека и поэта Сосноры не значит, кроме того, что человек болен болезнью под названием "алкоголизм" .
        Соснора знает, что он болен. Он сказал при мне жалобно, куда-то в стол: "Я же больной человек, я же алкого-о-лик". И очень меня разжалобил. Я чуть не заплакала. Совершенно искренне. Потому что он очень мучился, как мучается алкоголик, который знает, что уже давно пора остановиться и - не может.
        Соснора повторял в ужасе: "Ну было три дня, пять дней, было десять. Но со-о-рок!" Абсолют беспомощности и страха, паника.
        В один из первых своих визитов, в течение этого великого сорокадневного запоя, притащила виноград, поскольку Соснора сказал по телефону, что болен.
        На виноград посмотрев, застеснялся. Сказал: "Я, в общем-то, не в этом смысле болен /очевидно, в смысле полезности витаминов при тяжелом и обескравливающем течении болезни/. Я просто пьян".
        И такой девичий румянец на щёчках. А может, туберкулёзный-то румянец? Соснора с детства - туберкулёзник. Всё равно - жалко человека, а тем более великого.
        Со студенческих лет гонялась за сборниками Сосноры и бегала стрелять билетик на морозе - поаплодировать с далёкого ряда поэту, нелюбимому Союзом Писателей /студенческие  фольклорные биографии кумиров, ореол мученичества/.
        А тут ещё поэт болен, алкоголь поэта убивает.
        А тут ещё Костя сказал: "Ему и жить-то осталось пару лет. Туберкулёз почек у него".
        Значит - "погиб поэт". А такое может повергнуть в любовь и жертвенность ещё до первого взгляда.
        Немножко саркастичен поэт. Немножко романтика пьяна. Интерьер, опять же, кричит о больной немощи. Бутылка у кровати уже не с алкоголем, а с каким-то другим бытовым содержимым. Но это можно и не видеть. Не всё, что бросается в глаза, достойно внимания. Тем более, что поэт её убрал с застенчивой улыбкой. Застенчивость в великих подкупает. А забывчивость при алкоголе - симптом болезни.
        Быт, опять же, в виде коммунальной квартиры с длинными зигзаговыми коридорами, порождает у великих протест до отвращения к общественному туалету.
        По этому поводу я квартирные эти коридоры вымыла, ибо наступила очередь поэта дежурить в коммуналовке, а он - совсем плох. Надо помочь. Чувствовала себя приобщённо. Не букет к пьедесталу поэзии, но всё ж таки какая-то лепта. И тактом его была польщена - туалет вымыл сам. Представляю, какими потоками холодного, а может горячего, пота, а может, теми и другими по очереди, обливался поэт. Попробуйте при сорокадневном запое вымыть туалет в коммуналовке.
        А тут ещё стирка. Ну как, скажите, стирать поэту, если руки дрожат и ноги тоже? Тут не до стирки и не до поэзии. Пришлось постирать штанишки для поэта.
        Суп сварить под бдительным оком соседки.
        К собственному ребёнку в собственный дом сбегать тоже надо. Там тоже стирки хватает. Бегу - и думаю: смотри-ка ты, в каком районе живёшь - тут великие водятся.
        Когда великий человек, страдая и мучаясь, перевалил с девятнадцатого на двадцатый день запоя, прибегаю после стирки в собственном доме - сидит Соснора под портретом Сосноры, тем, что работы Кулакова, и рассуждает.
        Но сначала о портрете, а потом о рассуждении поэта о бесполезности лечения от алкоголизма.
        Комнатка Сосноры в коммуналовке - музей Сосноры. А точнее - музей о Сосноре. А для меня в те сорок дней и вовсе - мавзолей поэта.
        На портрете Соснора за столом. Красный и чёрный фон - позади Сосноры и между фоном и спиной Сосноры - виселица с устрашающей петлёй над Соснорой. Лицо Сосноры /в профиль -орлиный/ повёрнуто к виселице, и на лице этом, что касается меня, так я прочла ужас.
        Что это? Приговор Поэту? Тематика у поэта - обречённость? Да что бы там ни было - жалко поэта. В комнате своей поэт один боится оставаться. Страх поэта мучает. Безымянный маниакальный страх неизвестно чего. Больной страх.
        А поэт сидит под портретом и рассуждает: "И ведь она же мне сказала - "а пить Вы всё равно будете".
        Она - это доктор. Алкогольный специалист в госпитале, где Соснора пробыл пару месяцев, пробуя лечиться от заболевания алкоголизмом.
        "Всё дочку свою за меня замуж спихнуть хотела",- жаловался поэт, - "А в общем-то там хорошо было, дали мне отдельную комнату. С окошком. Бумагу дали. Сидел. Писал".
        Отсидеть пришлось два месяца /но вообще я точно не помню/. После чего Соснора не пил долго. По поводу чего сказал: "Но уж как за-а-пил! Ты смотри, ведь не остановиться".
        В больницу Соснора попал по поводу белой горячки, о которой сказал со страхом: "Ведь она не тогда начинается, когда пьёшь, она тогда начинается, когда бросаешь".
        Когда Соснора выскочил на улицу в горячке и бросился к Фонтанке, на пути встали синие великаны: "Я стоял перед ними, разговаривал, и казался себе таким маленьким".
        Очень для Сосноры не характерное ощущение. Никогда он не казался себе маленьким. Чувство великости одолевало поэта.
        Поэт вздыхал: "Это сейчас они меня придерживают, не публикуют. Платить, потому что, надо. А стоит помереть, сразу всё напечатают. Полное собрание сочинений. У них там всё мое есть. Им задарма публиковать хочется. Только и ждут, чтоб человек помер, а уж потом..."
        Печатать на великого человека - удовольствие. Сама предложила. Как услышала, что поэт жалуется на безденежье и что машинисткам платить нечем, так и предложила.
        Всё лето печатала. На пляж не ходила. А печатаю я плохо и медленно. Потому пришлось стараться. Соснора уже из запоя вышел, уже жене позвонил, чтоб возвращалась. Уже с женой жил трезвый. Я всё печатала. Я про то, что у него жена есть, даже и не знала. Не та, с которой он развёлся. А другая.
        Но это неважно. Поговорили, выяснили, что есть жена, ну, что ж делать, великие не без недостатков. Печатать на великих всё равно надо аккуратно.
        Жены Соснора боялся. И потому, на сорок первый день, по возвращению жены в дом, пить бросил.
 

 

ОТ СОСТАВИТЕЛЯ:
 

Фаиночка, из девичьей скромности или романтизму, не указывает, в чем были "штанишки" великого поэта. В том же, что и составителя данной антологии - на 7-ой или, скажем, 14-ый день обратно же 40-ка дневного запою. Знакомо.
Жены я, к сожалению, не боюсь, но не этот "недостаток" разлучает меня с моей-сосноринской верной машинисткой, а сугубо американская жизнь. Точнее, не жизнь, а - выживаловка. Жизнь - была там. Здесь, за 5 лет в Нью-Йорке, я видел Фаину - раз 5. А всего-то - мост переехать. Но машин у нас нет, на метро - мне лень, а ей -страшно, за квартиру же надо платить ежемесячно.

Белые ночи... В Нью-Йорке они - черные. Не постоишь у парапета: выебут или ограбят /первое, при том, грозит и мужику/, такси в мой район не ходят, а в Фаинином - нельзя и пешком, остается - ТЕЛЕФОН.
У меня зазвонил телефон...

И звонит, не переставая. Из Парижу, Нью-Йорку, Калифорнии, Остина. Фаине мне звонить не хочется. Не посидишь, как прежде, за чашечкой чаю далеко заполночь, не проводишь девушку набережной и ночной першпективой, не покатаешь на яхте-моторке /см. т.4А/, остается - общение деловое и телефонное.
 

И антологию мне приходится - набирать одним пальчиком, самому.

 

Впрочем, быть может, это и старость...
 

назад
дальше
  

Публикуется по изданию:

Константин К. Кузьминский и Григорий Л. Ковалев. "Антология новейшей русской поэзии у Голубой лагуны

в 5 томах"

THE BLUE LAGOON ANTOLOGY OF MODERN RUSSIAN POETRY by K.Kuzminsky & G.Kovalev.

Oriental Research Partners. Newtonville, Mass.

Электронная публикация: avk, 2005

   

   

у

АНТОЛОГИЯ НОВЕЙШЕЙ   РУССКОЙ ПОЭЗИИ

ГОЛУБОЙ

ЛАГУНЫ

 
 

том 5-А 

 

к содержанию

на первую страницу

гостевая книга