57-е годы в Политехнике ознаменовались: Миша Пчелинцев, страдавший клептосвинией, физик-теоретик, выставлял свои фотоабстракции. Ассистировали: Валерий Марков, о котором речь пойдет позднее, Натан Завельский и поэт Станек Киселев. Обладатель фамилии позднее переместился в Реутово, под Москвой. Речь здесь идет о Станеке Киселеве. Пчелинцев лицо эпизодическое и, помимо нестандартных /антистандартных/ фотографий, дебошей и любви к Леночке Акульшиной, ничем не прославился. Не прославился и Станек Киселев. Стихи его читались с придыханием, читались на улицах, в кафетериях /вечер в кафе "Улыбка", 1960/, в столовой, курилке и уборных Публичной библиотеки. Там был клуб. Опознавали друг друга по читаемым книжкам. Ежели читался Луговской, Кирсанов, Заболоцкий - это проходило. Прокофьев, Симонов, Щипачов не котировались. Евтушенко был в фаворе. В курилку книги выносить запрещалось. Цитировалось по памяти, поскольку в залах курить тоже запрещалось. Там-то и возник Станек Киселев и, надобно сказать, заочно. Он уже был в Москве. Читали его, пританцовывая, Пчелинцев и Марков. При том Марков сам был поэтом. Привожу:/Маркова, не Станека/
Ночь. Как в гуталине пара ботинок,
Отраженье ее пустоты в Неве.
Ночь, как болотная вязкая тина,
Путает звезды в своей синеве.
Ночь, как сплетение ослепших спрутов,
Напряжение матовых рук.
Ночь. Словно борозды жизни спутал
Холодный железный плуг.
Солнце встанет утром и ахнет,
Осмотрев безобразное поле.
В ярком воздухе резко запахнет
Безысходно-глухим горем.
И:
Время слепнет от вспышек ракет. Слышите? Ноет Волга от электрических наручников. Завтра Девственность всех планет Ракетами будет нарушена. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Обсуждались проблемы рифмы и метра, рифмы в первую очередь. Малыш Анатоль /Шашилов/ написал одно четверостишие. Уже не помню. Изобретался гектограф, ротатор, шапирограф, ротапринт, изыскивались способы хищения шрифта в типографии /что случилось позднее/. Был 59-й год. А пока пользовались копиркой. Машинки были далеко не у всех. В частности у нас - не было. Писали от руки, читали - наизусть. Отсюда - произносительность поэзии Станека Киселева, нуждающаяся в магнитофонной записи. Воспроизвожу ряд его текстов:
моллюск
Лежал на берегу моря моллюск. Никто его не видел и никто не трогал. А я на моллюска, как на бога молюсь, за неизвестность судьбы его и дороги.
Был он когда-то на дивных островах дальних морей и архипелагов, и словно кораблик, на пути своем встречал неоразбойников и архипиратов. А я только видел нескольких воров и вижу это племя все реже и реже. А я только знаю счастливую любовь и очень несчастную нежность. И прошлое моллюска я очень уважаю.
И прошлое моллюска я очень люблю.
И словно навсегда я море провожаю,
говоря - до свиданья! - встречному кораблю.
Кораблики, кораблики,
белые кораблики,
а куда вы плывете, плывете куда?
А плывем мы далёко - к берегам радости.
А зачем вы плывете! Просто так мы плывем.
Чтобы плавать, плывем.
Чтобы плавать.
НЕБЕСНЫЕ ДОЖДИ
С крыши падают дожди. Подожди. Не уходи. Посмотри, как под дождем моросит огнями дом. А откуда, и куда светлых капель череда? кап. Кап. Кап. Это капли крови капали. Кап. Кап. Кап. Это слёзы света капали. Кап. Кап. Кап. Это звезды встали лапами на хребты хвостатых туч. А когда пробился луч /то ли солнца, то ли лампы/, оказалось - это лапы ставит в тучах самолёт. Самолёт летит вперёд. Самолёт поёт полёт, и предчувствует пилот, как земля нежданно пьёт: Кап. Кап. Кап. С крыши капают дожди - подожди, не уходи. Посмотри, как под дождём моросит огнями дом. А откуда, и куда этих капель череда? Кап. Кап. Кап...
это и то...
Нынче было это,
завтра будет то -
то, что не воспето
и неясно что...
Но задолго многие
чувствуют уже,
как бушуют молнии
в каждой душе,
как приходят молча
разные те,
играющие молодостью
в каждой черте.
О, явное и тайное,
и тайное чуть-чуть -
тобою ведь питается
и славится мой путь!
А нынче с нами - эта,
а завтра с нами - та.
А нынче - страны света,
а завтра - пустота.
Но и в этом свете,
и в этой пустоте -
остаются эти,
и остаются те.
СОБАКИ
Залаяли собаки. Какая недоверчивость!
Залаяли собаки. Проявленно ко мне
залаяли собаки. А дело было вечером.
Залаяли собаки в пустынной стороне.
Залаяли собаки. А может, это - звёзды.
Залаяли собаки. А может, и луна
бросается под лапы, как чортик низкорослый.
Залаяли собаки. И снова - тишина.
Стук
стук в тяжелые ворота.
Стук
стук в угрюмые врата. И левая дрожит, как бедная воровка.
И правая дрожит, как левая рука.
А может, я удрал от гибельной колодки,
/залаяли собаки, конечно, неспроста!/,
а может быть, действительно ушёл я от воровки,
а имя той воровки - СУЕТА. Но вы не беспокойтесь.
Ведь я живу на даче
в пятнадцати кэмэ от города Москва.
Залаяли собаки - конечно, неудачно,
и каждая собака, конечно, неправа.
НИЧЕГО
Ничего не унести и ничего не оставить, оттого что нечего уносить и нечего оставлять. Хочется неумеющих жить и неумеющих родиться славить, и не хочется умеющих и знающих прославлять. Вырасту большим и неповторимым и надену небо, как большой колпак, и в угоду добрым маленьким любимым научусь ходить и прыгать на руках. Разве это нужно? Разве это важно - быть невозмутимым, быть, как идиот, и ненужным людям подавать надежды, говоря, что каждый надежды подаёт?! С наступленьем смерти зарасту деревьями, зарасту кустами, по каким хожу, и у чьих-то окон встану
доверчивым, а у чьих - не знаю и знать не хочу.
САМОЛЕТЫ
Летал самолёт.
Летал самолёт.
Летал от Москвы
и летал до Парижа.
И вдруг он упал,
как будто устал,
и стал самолётом погибшим.
А тучи по-прежнему
шли над землёй:
- Мы тоже жалеем
и любим его.
Мой друг! Мой любимый и будущий мой! Давай, пожалеем мы тоже его. А как пожалеть? Я не знаю такого. Меня не жалели, а только желали... Желали, чтоб не было в жизни плохого, а если и будет, - пусть будет едва ли.
Летал самолёт. Летал самолёт. И почта летала. И лётчик летал. И был продолжителен этот полёт. И жизнь пролегала, и путь пролегал. И ветер пролёг, и любовь пролегла, лишь путь - не пролёг. И снова поёт на этом пути голубой самолёт походную песню винта и крыла.
Винта и крыла.
Голубой самолёт.
ИНЦИДЕНТ
Взгляд у этого мужика наглый.
Вид у этого мужика мокрый. Однако,
задавить он меня смог бы.
Сажусь я от него подальше,
но руки свои держу умеючи. - Подайте,
подайте, - говорю я, - смелости!
Смотрит он на меня - прямо.
Смотрю я на него... мимо. Правда,
тип он, конечно, нетерпимый.
Выхожу я, конечно, раньше времени.
Ступаю я, конечно, на пальцах, уверенный,
что и он меня испугался.
ВЫ ЛИ ЭТО?
На заснеженных машинах Вы ли это? Вы ли?
Нет, не Вы,
а это - вылитое
сокрушенье пыли.
Город весь декоративен,
город весь пришлёпнут,
пустырям и крапиве
поцелуи шлёт он.
Сколько времени, часы?
Сколько остановок?
Словом, много ли чудес
повторилось снова?
Словом, много ли слова
донесли до слуха
и до парка,
где трава
высохла досуха? - Нет, нет! - ты мне скажешь. - Да, да! - я скажу.
Скажешь, будто бы завяжешь.
Будто
я не развяжу!
- - -
Если хочешь, я ударю
вдоль по переносице -
и лицо твоё, в угаре,
сразу перекосится.
Если хочешь, я зарежу
перочинным ножиком,
чтобы ты не вспоминала
о своём, о прожитом.
Если хочешь, я сломаю
руку в локоточке,
а потом тебя поймаю
на далёкой точке!
А не хочешь - и не надо,
я тогда испорчу
или дом, или ограду,
или просто почву.
Буду резать, буду бить -
всё равно твоим не быть!
А если даже стану,
бить - не перестану!
МУРАВЬИ
Чтобы подумать, кто из них правей,
встретились однажды с муравьем муравей.
Один муравей
говорил, что правей,
/тот муравей,
что зелёных кровей/.
И другой муравей
говорил, что правей,
/тот муравей,
что красных кровей/.
И вот, чтобы проверить, кто кого правей,
вскрыл свои вены каждый муравей.
И тут оказалось, что каждый муравей
ходил как червяк - совсем без кровей.
Так вот, когда ты споришь, никогда не робей, если ты уверен, что ты - не муравей!
Вариант заглавия - "Из муравьев".
БУДУ!
Чтобы успокоиться, буду ловить бабочек, из разных лепестков буду складывать гербарии,
буду увлекаться всесторонними забавами,
буду, как дорога между двумя городами.
На всякие обиды не буду обижаться, и мелким невниманием не стану упрекать, и буду посторонним и пустующим казаться, проплывая перед вами,
как древнейший фрегат.
Если будет сладко,
буду очень важным.
Если будет плохо,
буду очень честным, буду вашим счастьем и несчастьем вашим,
и вообще - буду, пока не исчезну.
СЕНТЕНЦИЯ
Мы с тобою будем пить хороший ром
до тех пор, пока с тобой мы не умрём.
А тогда, когда с тобою мы умрём,
наши дети будут пить такой же ром.
ХУЛИГАН АБСТРАКЦИОНИСТ ПЧЕЛИНЦЕВ
А еще хочется рассказать за Мишу Пчелинцева. Тем более, что к поэзии он имеет самое непосредственное отношение. Большего количества стихов я мало от кого слышал. Был он политехником и, следовательно, другом Маркова и Киселева, И еще Натана Завельского. Миша и Натан стихов не писали, а были - аудиторией. Миша, к тому же - был и чтецом. От Николаса Гильена до Станека. И читал - превосходно. С Мишей мы воссоединились уже не в 59-м году, а - в 62-м. С чего произошло воссоединение - я не помню. Полагаю, с поэзии и пива. Всю весну 62-го мы шустрили на пару. Миша, помимо гениальных фотографий, был человек мудрый и предусмотрительный. Во время денежной реформы 60-го года, когда все кинулись менять старые деньги на новые, Миша кинулся домой и поменял все бумажки на СТАРОЕ серебро, которое еще функционировало /10:1/. Набрал цельный мешочек. И мы были обеспечены. Утром мы соображали двугривенный новыми /пачка кодеина - 9 копеек и маленькая пива - 11, на двоих/. После этого мы начинали шустрить. Садились в троллейбус на Литейном, опускали в кассу старый гривенник, отрывали два билета по 4 копейки и собирали 20 копеек новыми сдачи. После двух-трех пересадок набиралось в аккурат на пиво, и мы шли к мамочке на Моховую /ларек на углу Белинского и Моховой, рядом с церквушкой архитектора Коробова, 18-го века, закрыта/. После потребления нескольких кружек пива, отправлялись в почтовое отделение на Моховой, где ввели продажу конвертов без продавца. Автомат по российской скудости поставить не сумели, а сделали просто деревянный ящик: в одну дырку опускаешь гривенник, а из другого отделения берешь два конверта с марками. Гривенник мы, натурально, опускали старый, а конвертов брали по полдюжине. После этого конверты пытались всучить мамочке. Мамочка отговаривалась, что конвертами не торгует и посылала нас в магазин канцтоваров напротив, в подвальчике. Там мы обращались к старенькому папаше и объясняли ему, что собирались писать письма любимым, но потом передумали и конверты нам не нужны. Папаша по мудрости своей все понимая, брал их у нас по пятаку, по госцене. И мы снова отправлялись к мамочке. В процессе всего этого читались стихи, пелись песни, и даже одна была сложена:
Напротив Кирочной, Напротив Кирочной, Напротив Кирочной есть сквер. Меня в распивочной, Меня в распивочной За хобот взял милицанер.
Дальше уже шла сугубая реальность, реалистическое видение, и конец мы не дописали, пели же на мотив "Цыпленок жареный". В эту же самую весну нас обоих взяли, разумеется, по блату, рабочими в ленскую экспедицию ВНИГРИ, нефтяного института, располагавшегося в здании с парадным подъездом, описанным поэтом Н.А.Некрасовым несколько ранее. Квартир напротив у нас не было /у нас вообще не было квартир, а каждый из нас делил одну комнату с матушкой, отчего много времени мы проводили на свежем воздухе/, у парадного же подъезда мы размышляли, в основном, об выпить. Стою я это как-то у парадного подъезда, аванс получил, размышляю, где же Миша. Друг рядом стоит, выкатывается и третий - "Ребята, я аванс получил!" Взяли в гастрономе на углу Литейного и Белинского поллитра, пошли в пивную на Некрасова, рядом с баней. Вместо столиков там были бочки, взяли мы каждый по большой, колбаска у нас, натурально, была, ополовинили, разбавили водочкой, а рядом две бляди трутся, лет по 40, не то 50 /или мне это так казалось, в мои 22?/, ну, поделились и с ними. Миши я так и не дождался, хотя он и знал, где меня искать. А только после второго ерша - очухиваюсь я в камере отделения на Маяковского и грозный голос мента вопрошает: "Кто в углу насрал?!!" Хотя и не очень был уверен, что это я, отодвигаюсь подальше на нары. Мент же, усмотрев в этом движении самосохранения невольное признание - хватает меня за горлец и начинет меня мордой по гавну возить. Ну, отворачиваюсь, чтоб в рот не попало, а по запаху - моё. И пол меня заставили вымыть. После этого приглашают в дежурку, суют протокол, который я безропотно подписываю, только спрашиваю, куда три рубля делись, что в кармане были. Вместо трех рублей выкинули меня на улицу, гляжу - первый из друзей уже на газонной трубе сидит, его выпустили, меня ждет. А третий, который второй - уже раньше ушел, еще до повяза. Этот мужик мне и говорит: "Пошли, у меня еще десятка, друг с аванса одолжил, не нашли!" Ну, пошли опять в гастроном, на Некрасова, и одну из блядей там встречаем. "Пошли, говорит, мальчики, к подруге, она тут рядом, на Маяковского живет!" Мужчина не может без женского общества, отоварились, пошли. Приходим, а у той - мужик, и нас попёрли. Пошли в садик у Коробовской церквушки, на Белинского. От меня попахивает, сырку тоже взяли, а баба одна на двоих. Ну, допили, я поехал к девушке Ли в Колпино. Остановку проспал, пришлось по шпалам обратно до Колпина переть. Часам к трем дошел. Кричу под балконом, девушка Ли выскакивает: "Мама, говорит, у меня!" Но бутылку чего-то вынесла и пошла со мной в парк. Выпил я это чего-то, и от усталости заснул у нее на коленях. Просыпаюсь - холодно и нету. То ли пахло от меня все еще сильно, то ли храпел, только ушла девушка. Пошел я в подвал ее дома, в кочегарку, ватник там нашел, и доспал на кирпичах. Утром возвращаюсь в город, меня опять, контролеры на сей раз, повязали. Но уж очень жалостно я выглядел, да и благоухал, отпустили. А Миши я так и не дождался тогда. Везем мы Мишу домой, с Ванькой Ризничем, сыном художника по фарфору, после отвальной, когда Миша с пятого этажа через форточку - дворничиху облевал, а потом все перила описал, на лестнице, ведем его по Литейному, заворачиваем на Пестеля, там стоянка такси напротив окон Бродского, Миша сандали теряет, а на такси - очередь. Полезли вперед, без очереди, публика шумит, поворачиваю я Мишу к кому-то и говорю: "Миша, сделай Ы-Ы-Ы-Ы!" Миша делает "ы-ы-ы". Публика отскакивает. Положили его на заднее сиденье, сели сверху и поехали к Ризничу. Там еще добавили, и я поехал за девочками, но девочек не нашел и вернулся ни с чем. Миша же, проснувши, подошел к Ризничу и справился, не знает ли тот, где туалет. Все очень смеялись. Помимо довольно дорогого спиртного, всю весну мы употребляли кодеин, кофеин, грацидин, нембутал /ласкательно - "нимбик"/, барбитураты и вообще что попадалось. Однажды нажрался я чего-то, у меня упорно кто-то за плечом стоял, тогда пошел я в аптеку на Желябова и добавил еще, как сейчас помню, кодеину. После чего сижу я на лавочке в сквере у Казанского и вижу, что сижу я не на лавочке, а над лавочкой, этак на полметра. Нет, думаю, не проведешь! Попрыгал задом - пружинит! Нет, думаю, галлюцинация. Провожу под задницей рукой - воздух! Так и просидел на воздусях где-то минут пятнадцать, не то полчаса. А чего и в какой последовательности я принимал /как выражается Веничка/ я и посейчас не помню. Помню, что грацидин был, нембуталу - не было, а кодеин - был. Но что-то еще, что и сделало мне это "сидение на воздусях". Чтобы не устраивать над собой таких экспериментов, решил я обратиться к моей платонической любви, которой я в зиму 61-62-го из Сибири, под Томском, несчетное количество стихов и поэм написал. Она была несколько постарше, и к тому же была врачом-психиатором, или невропатологом. Поскольку кроме платонической любви, у нас ничего не получалось, решил я обратиться к ней за рецептами. По причине болезни рецепты мне были выписаны, и мы с Мишей онембуталились, и в экспедицию с собой взяли достаточно. Вот в экспедиции, помимо обычных подвигов на базе, плывет Миша на кунгасах по Вилюю, выходит в один тихий день на палубу и начинает падать в воду. Его вытаскивают, а он снова падает. Потом разделся и начал сушиться. Сидит на крыше каюты и руками как бабочку ловит, это он трешку, заначенную от меня еще в Якутске, сушиться положил, и поймать никак не может. А начальница в ужасе и ничего не понимает: спиртным от него не пахнет, до ближайшего жилья 500 км, а Миша на ногах не стоит. Потом нашли у него в кармане пачку из-под нембутала, успокоились. В Якутске же, перед отъездом, мы не вылезали из кабаков: в "Севере" пили за Лену, а в 'Лене" - за север. Кабаков там два, если не считать столовых, которая по-якутски "Остолобуой", но об этом я писал, а влюблен был Миша в Ленку Акульшину, студентку и комсомолку, секретаря комсомольской организации курса. С горя идем мы по Якутску, а якутов мы "налимами" называли: маленькие такие, черные, косоглазенькие - поневоле чувствуешь себя этаким викингом -заходишь в магазин, а у тебя на уровне колен, не то пупа, довольно правда широкие в плечах, якуты вьются. А мы с Мишей - золотоволосые гиганты. Идем по улице, Миша видит окно, а в нем - цветуечки. Ну, Миша их и смахивает вовнутрь. Вместо их - морда появляется. Миша вынимает цветок из горшка - и по морде. Морда исчезает. В Ленинграде после такого подвига - кварталов пять бы бежал, а тут - идем неспеша, как ничего и не случилось, А навстречу - человек 12. Якутов. Идем на них вдвоем - расступаются. И все из-за Ленки. Миша у нее все парадное стихами Пастернака исписал - все, кроме "царицы Спарты", стерла. А Миша там и ночевал, у нее в парадной. Домик в Лесном, с мраморной доской академика Шателена. Двух, не то трех- этажный. Миша как-то где-то тюбиков 20 красной масляной краски свистнул, и мы ей весь желтенький фасад ее именем расписали: "Ленка", "Алёнка ты" и "Леенок" /Миша по пьяни два "е" написать умудрился!/. Потом надписи соскоблили, но они остались белые. В парадной Миша над ее дверью вместо лампочки ввинтил щелочной конденсатор. Сосед включил свет, и ахнуло! Помимо вони и копоти, весь пиджак ему еще попортило. А по приезде нас из экспедиции Ленка уже вышла замуж и свой день рождения праздновала. А мы ракет привезли, патронов, и помимо Миша где-то круглую чугунную гранату раздобыл, с завинчивающейся втулкой, с дырочкой. Начинили и ее порохом, и все это бикфордовым шнуром соединили, у нее под окнами. Когда там начали не то "Партии нашей ура!", не то "Горько!" кричать, мы все это и подожгли. Шарахнуло так, что в доме ни одного стекла не осталось, а салат новорожденной наполовину со стеклами был. Миша, как я уже говорил, страдал "клептосвинией", и без отвертки из дому не выходил. Мне он подарил табличку "Уполномоченный КГБ по Ленинскому району", он ее прямо с кабинету свинтил, но под полой она у него немного треснула, и вторую - "Просьба соблюдать полную тишину", эту он за спиной дежурного милиционера в Публичке свинтил, эту я повесил у себя в коммунальном сортире, прямо перед носом, отчего соседи очень возмущались. Помимо этого Миша был талантливым физиком-теоретиком, у него уже на первом курсе работы печатались, но путем поэзии и Ленки, а потом Розочки, сошел на нет. Его же фотографии 58-59 года, по возможности, будут приведены здесь. Названия он давал им - поэтические. Но глаз у него был - фотографа. Снимает он обледеневшую щель между стенкой и водосточной трубой, переворачивает и называет "Лапландия". И действительно, скалы, лед, гейзеры /хотя гейзеров в Лапландии нет. Это он перепутал. С Исландией./ Или - снимает лампочку сквозь бахрому абажура, поворачивает - "Чужое солнце". И действительно, лианы какие-то, солнце тусклое - Венера! Эту фотографию у меня спёр Кривулин /это для историков, чтоб знали, где искать/. И портреты он делал превосходные, характерные. Но фотографией, как и физикой, заниматься он перестал. Стихов же никогда не писал. Знал зато. Почему он и здесь.