МИХАИЛ КУЛАКОВ

  
 
 
 

  

осень 1979, V. Pamfili, maestro Kulakov M. allievo Ricciardi F. I dan, full-contact.

Демонстрация двойного блока против oi-zuki.

 

 

 

 
 

 

 

 

Два момента толкнули на писание своего рода автобиографии, — анкета Кости Кузьминского, сама по себе документ послевоенного периода 60х - начала 70х годов ленинградского underground'a, как и манерой вопросов характеризующая довольно хорошо ленинградского поэта К.Кузьминского; и одно место из "Героя нашего времени", любимой книги, перечитываемой в течение многих лет - столетий.

Вот это место:
"И в самом деле, здесь все дышит уединением; здесь все таинственно - и густые сени липовых аллей, склоняющихся над потоком, который с шумом и пеною, падая с плиты на плиту, прорезывает себе путь между зеленеющими горами, и ущелья, полные мглой и молчанием, которых ветви разбегаются отсюда во все стороны, и свежесть ароматического воздуха, отягощенного испарениями высоких южных трав и белой акации, - и постоянный, сладостно-усыпительный шум студёных ручьев, которые, встретясь в конце долины, бегут дружно взапуски и наконец кидаются в Подкумок.."
Волшебные слова, другой мир, хотя с этим описанием пейзажа те же страсти, зло и прочие докучности мира сего.
 

Все я знаю, все я видел, а эйфория вновь схватила за глотку: я должен писать, занимать себя творчеством, любым, графоманством, обороняясь от скуки и ностальгии. Этот лермонтовский кусок напоминает рай, каким я смог бы его представить конкретно. Ностальгия по раю, из которого мы все были, как ветхозаветный Адам, изгнаны, желание чуда не оставляет, несмотря на то что голубые троллейбусы детства испарились, как "сон, как утренний туман".
 

Как я познакомился с Цырлиным? Не помню. Пошёл 1956, МОЖЕТ быть 1957 год, я уже прошёл предостаточно в науке жизни: служил в пехотном училище, но комиссован по нездоровью /порок сердца/,здесь хочу сказать другую версию: Небо не хотело обычной карьеры, препятствуя участвовало в моей судьбе; работал на базе Медоборудования кладовщиком, где научился пить водку и подделывать чеки на три рубля или такие же "астрономические " цифры, рисовал самоучкой, мечтал стать Репиным, наконец устроился ближе к искусству в Малый академический театр по большому блату /бабкина подружка-уборщица в театре и по совместительству любовница начальника отдела кадров/ маляром, не простым маляром, а маляром - декоратором.

Однажды Илья Иоганович Цырлин, известный советский искусствовед, появился в нашей коммунальной квартире №70 по Кадашевской набережной в нескольких шагах от Третьяковской галереи, куда я часто забегал с детства. Какое это время года? Какой месяц? Не помню. Вообще всегда плохо помнил точные интервалы времени, какой день, число, зато всегда могу нарисовать картину ситуации и описать ощущения /внутренние/, сопутствующие ситуации. Помню нашу комнату, перегороженную шкафами на две неравные части, работы, которые показывал. Я был в белой чистой новой рубашке и с черной повязкой на одном глазу, вполне корсарский, во всяком случае романтический вид. Илья еще молод для той карьеры, которую сделал: он завИзо в редакции "Искусство", читает лекции во ВГИКЕ и пишет книги о художниках современности, о Зардарьяне, например. Окна балкона с перекрестьем на втором этаже, выходящим на Обводной канал с панорамой на кинотеатр "Ударник", продолжающийся модерновым /по тем временам/ прямоугольником Дома Правительства. Время послеобеденное, солнце через балкон и окно, выходящее на Болотную площадь, сквер, бьёт в глаза и хорошо освещает мои работы, которые я демонстрирую Илье. На стене на склееных картонах вместе висит фреска "Три философа", символизирующие то ли три типа мышления, то ли три части света, с робкой деформацией под Пикассо, другие работы—пейзажи под Рериха, поиски, уже вплотную проскакиваю сюрреализм, ищу себя.

Другая встреча в начале нашего знакомства запомнилась, потому что происходит в начале эпохи так называемой "оттепели" в музее изящных искусств им.Пушкина на первой выставке в СССР Пикассо, нашем кумире тех времен. Два маленьких эалчика переполнены людьми, со многими я в недалёком будущем перезнакомлюсь, некоторые еще позже станут диссидентами, часть из них сядут по лагерям, часть отправится в эмиграцию, некоторые приспособятся к советской действительности и остаток своей жизни им придется доказывать свою лояльность перед советским строем. В зале не было воздуха от споров и доказательств, там я впервые встретился с замечательным художником и человеком Володей Вайсбергом, там же я впервые услышал первые откровения по современной эстетике и о новых западных течениях в изоискусстве. Илья сопровождал своих учеников из ВГИКА и чтобы нечто сказать, мы прошли /я прилепился к их группе/ в зал античного искусства, где было совершенно пусто и спокойно.
"Ну, вот, здесь достаточно спокойно, - сказал Илья с иронией.
 

Нашел в старых справках свидетельство о смерти гражданки Ломакиной Антонины Алексеевны, умершей 24 марта 1959 года в возрасте 50 лет, причина смерти - гипертоническая болезнь, как говорит лаконично справка. Место регистрации отдел Загса Ленинского района г.Москвы. Моей матери было в 1959 году, когда я поступил в Ленинграде в театральный ин-т на курс к Н.П.Акимову, 50 лет. Мне 8 января исполнится 47 лет, через три года я буду в возрасте матери, когда она умерла от "гипертонической" болезни.
 

Может быть я познакомился с Ильей раньше? В 1956 году, когда рисовал  под Рериха. В 1958 году я уже работал как ташист, нечто вроде советского Дж.Поллока, которого не знал, а впоследствии увидел репродукции в "Art News". Наша дружба началась идиллически, как содружество художника и критика, идеальная дружба, прерываемая коллизиями семейных отношений Ильи и моим изгнанием из Москвы. Илья был брюнетом, с высоким чистым лбом с ленинскими залысинами, крепкого сложения, сошёлся в последние годы жизни с моей первой любовью Мариной, ибо был бисексуален. Наша дружба могла перерасти в мужеложство, чему воспротивился я, ибо моей природе сие было всегда чуждо. Дружба была неровной, кончилась ссорой и смертью Ильи в Ленинграде. Илья приехал за сбором материалов к книге о Петрове-Водкине, его обожаемом художнике. Я жил тогда на Колокольной, прозванной поэтом Глебом Горбовским Кулакольной. Вечером зашёл Илья, пили водку, присутствовал и пил вместе с нами художник Кубасов по прозвищу Кид, впоследствие ставший маньеристом в стиле Михнова — Кулакова. Поссорились довольно быстро, ибо ничто нас более не связывало, мне очень не нравилось, что он выбрал Марину: явный фрейдистский комплекс мужеложества через общую женщину. Практически я его выгнал. Илья обиделся и стал уходить, на пороге неожиданно для себя я его обнял, как бы предчувствуя наше последнее свидание. Он уехал к старому приятелю на Московский проспект, где спустя два часа умер от разрыва сосудов вокруг сердца, сердечный инсульт, кажется так называется. Однажды я сказал Илье, что он очень добр, принимая участие в моей судьбе /некоторое время мне пришлось жить в его семье, когда после смерти матери мой отец выгнал меня из дома/, на что он рассмеялся. В его смехе всегда была некая затаённая горечь иронии над собой и .... над другими. "Я вовсе не добр, - ответствовал он, - это я делаю для себя". Разве я могу забыть, как он ходил за иной в день смерти матери. Я плакал прямо на улице, он поддерживал и водил меня, как маленького ребёнка. Господи, прости и помилуй раба божьего, Илью Цырлина.
Славочка Климов, Илья Цырлин, московская интеллигенция, жена Славочки, глуховатая и тем счастливая, что не слышала многих гадостей мира сего, Мурочка, ухитрявшаяся заводить романы под носом у ревнивого Сланы Климова.

Компания московских интеллигентов, все неверующие, поехала слушать "Разбойников", лучшее пение под Пасху, кажется за два дня до светлого праздника. Приехали в Троицко-Сергиеву лавру на электричке в темноту, и как мне тогда показалось, долго шли по темным улочкам , обходя лужи и грязь. Низенькие прошлого столетия домики, с деревянными наличниками, тюлевые занавески на окнах и непременная герань в горшках, атрибуты мещанской уходящей Руси, которую так и не написал совхудожник Корин. В ту ночь я не видел всех деталей загорского уюта, вспоминаю задним числом. В трапезной слушали пение из Евангелия /место о разбойниках, Голгофа/ среди духоты от свечей и человечьего пота, неожиданное красивое пение о Страстях Господних. Было грустно и экзотично, как всякому не часто ходящему в церковь атеисту. Такие минуты остаются навсегда и еще сильнее переживаются после крещения. Вечер, точнее ночь закончилась застольем с водкой у знакомых Ильи, работавших в местном краеведческом музее. Я дичился и стеснялся людей, не понимал споров милой московской интеллигенции времен доктора Живаго. Горбовский, обыгрывая слово "Живаго", с шумом произносил "Сухаго", имея в виду сухое вино, которое мы употребляли, когда не хватало денег на водку. Знаменательный разговор с Ильей по дороге от станции к монастырю на полутемных улочках Загорска: я просил помощи Ильи, приводя в пример судьбы художников итальянского Ренессанса, сравнивая себя ни мало ни много как с Микельанджело, а Цырлина с просвещенным Лоренцо Медичи. Разговор шел о дружбе и союзе понимающих искусство сердец, Илья был в восторге. После ужина водка разобрала меня, я к чему-то придрался и поссорился. Помню разговор, состоявший сплошь из междометий, под сводами главного входа в монастырь. Илья ударил в лицо, не сильно, но обидно. Почему-то я не стал драться, хотя был агрессивнее и сильнее. В проеме ворот дул ветер, было неуютно, Славочка разнимал нас и мирил. Как-то вечером со Славочкой мы бродили по Суворовскому бульвару, я ему задал вопрос, что он считает главным в своей жизни. "Постараться поступать так, чтоб не обидеть другого, не принести зла ближнему и дальнему". Ответ благородный, а так ли это было в его жизни не мне судить.....
 

Каждое утро при вставании думаю: куда сегодня и что сегодня? итти
на вилу Памфили или в палестру, или никуда не итти или что другое? почему нужно говорить по-итальянски? почему все вокруг говорят только по-итальянски? неужели последний остаток жизни придется думать только по-итальянски? а я умею мыслить и писать только по-русски? остаётся болтаться в общих принципах? или пора замолчать и уставиться раз и навсегда в собственную пустоту, из которой происходит все? Скука сопровождает рядом с экстазами духовными и плотскими, она неотъемлемый сопутчик и более, приятель и двигатель в поисках новых зияющих высот. Скучно мне было всегда, за исключением нескольких творческих минут, но про них сказать, что это были счастливые минуты - вранье! Минуты или часы войны, напряжения, войны с красками и другими материалами, бой с самим собой, с желаниями и разочарованиями, где все средства хороши, как военные атаки в лоб, так и партизанские наскоки в спину.
 

Всегда вдруг! Замечательное "вдруг"! Читаю "Героя нашего времени", вдруг! вспомнил стеклянную терасу в Комарово на даче у Александра Ильича Гитовича, кухонный стол, накрытый клеенкой в зеленую клетку и салат из огурцов и помидор под майонезом, сделанный на скорую руку Сильвой Соломоновной. После каждой стопки водки Александр Ильич хвалил Сильву Соломоновну за салат и восхищался его вкусом. Вообще он умел восхищаться обыкновенным вещам, например, каждому новому поллитру, новому знакомству. Над нами шумят комаровские мачтовые сосны. В Сан-Вито они шумят так же. Я люблю музыку природы, в ней столько потенции жизни. Рядом дача Анны Андреевны Ахматовой. Салат отличный! водка лучшая на свете! А знаешь, что называли древние китайцы вином? Самогонка из риса, вот что они так красиво обзывали в стихах словом "вино". Когда Ли Бо пишет, как он поднимает чарку вина, понимай, пьет обычный вонючий самогон из риса не очень хорошей очистки.

По темносинему прямоугольнику окна медленно катится лунный шар, сплющенный в желтую дольку мандарина. Полнолуние в двух ипостасях - вверху в небе застыл круг цвета кадмия желтого, внизу на экране воды мерцает и вибрирует проекция диска. Ли Бо, обремененный круглым, как тыква, животом, вмещающим доу рисовой водки, увидев скользящий, распадающийся на осколки и - вновь скользящий полный круг луны, решает выпить на луне. Прыгнув из джонки на водяной экран с изображением луны, Ли Бо тонет.
Бальмонт продолжает ту же игру, бредя в котелке и фраке по колено, затем по горло в воде. Для него путешествие оканчивается удачнее: испугавшись утонуть, Бальмонт просит о помощи, и друзья, не смевшие перечить прихотям великого поэта, с удовольствием втаскивают его мокрым в лодку.
Напротив за столом сидит Гитович, вспоминающий миф о смерти великого китайского поэта и пьяницы. Лицо Александра Ильича испещрено склеротическими прожилками, богатыми венозной кровью свекольного цвета, и шахтами пор, следами долгого и любовного употребления алкоголя. Гитович всегда с гордостью говорил: "Мы пьяницы, а не алкоголики!" а любую пьянку величал пиром, хотя бы распивалась только "маленькая". Смерть Гитовича проста, о ней не успели сочинить миф. Ночью в Комарово поднялась буря, столбик барометра заметно упал /или поднялся, для меня поведение барометра всегда оставалось тайной/. Утром старик /всего 57 лет/,собираясь в город, нагнулся зашнуровать ботинок. Лопнул сосуд /или сосуды/ в затылочной части черепа. Инсульт. Через десять часов не приходя в сознание неБытие. Луна продолжает свой ход и вскоре скрывается за крестовину оконного переплетения. Луна потеряла девственность. На ней побывали люди. В средние века в Японии жил монах, который по ночам созерцал луну и следовал за ней из одной комнаты в другую.

Скоро на луну высадятся колонисты и выпьют с приездом. Мечта Ли
Бо, Бальмонта и Гитовича осуществится. Осуществится......
А сосны над нами шумят. После третьей Александр Ильич заводится, темперамент не позволяет говорить тихо или спокойно. Кто-то видел однажды /еще много раз будет "однажды"/ двух стариков, идущих по Невскому и громко-громко говорящих между собой, как будто никого вокруг нет. Гитович был в валенках и пальто внакидку, друзья встретились в подвале "три ступеньки ниже": встали с похмелья, набросили пальтуганы, быстро-быстро до нельзя всунули старческие щиколотки в валенки и! за водкой. Мудрая Сильва по приказу Гитовича бегает на станцию и сдает пустые бутылки, собрав на последние, покупает поллитру, без которой Александр Ильич не может начинать утро. Водка зло? Водка и добро. Сильва понимает, что водка разрушает последние крохи алкогольного здоровья мужа, но и понимает, что без водки жизнь не жизнь, а тем более писать стихи. Сам Гитович любит повторять пушкинскую сказку из "Капитанской дочки", рассказанную Пугачевым главному герою Гринёву о том, что лучше питаться сырым мясом и прожить недолго, как орел, нежели жрать падаль и долго мучиться жизнью, как ворон. И Сильва по возможности оберегает поэта от запоев и бегает за водкой на станцию.

"Мы не алкоголики, мы пьяницы" - весело шумит Гитович. Пир, - кричит поэт. "Раньше все пьянки называли пирами, а у китайцев была особая, книга штрафов, если кто напивался и под стол или еще что. Если надирался о-о-о-чень, тебя закатывали в ковер и ты должен в таком состоянии выпить еще одну чарку водки. Или залезть на дерево и принять вина во внутрь."
"Мы пьяницы",- до сих пор стоит гул в моей голове от веселых тостов комаровского Ли Бо. Гитович не знал китайской письменности, но получил несколько уроков в языке, ритмике стиха и китайского склада ума от академика Конрада. Впрочем судьбы Ли Бо или Ду Фy были очень понятны Гитовичу похожестью жизненных ситуаций, непризнанием, нищетой и....пьянством. Нищета их понятна, и гонения императора, интриги чиновников, и бегство через водку от проблем, бегство в экстаз, в подражание древним - ведь практически ничего не изменилось, что во времена Таньской династии, что в период сталинской диктатуры. И Гитович сохранил честность поэта-человека, пройдя худшие годы сталинизма чистым и не предавшим ни своей души, ни коллег. Отчасти помогла водка. Фадееву она не помогла остаться честным, но помогла в другом: водка усугубила картину предательства, результат - самоубийство. Она же глушила сомнения и колебания, сводила и разбегала людей, делала поэта слабым и неспособным к социальным акциям, что спасло душу перед Небом.
 

         ЗИМНИЙ ПЕЙЗАЖ
 

М.А.К.
 

В разноцветном лесу, в воскресенье,
Молодёжь разжигает костёр,
И неведомо ей опасенье,
Что безумный художник - хитёр.
 

Только старость почувствует это,

И уже не обмануты мы,

Бурным праздником красок и света -

Этим пиром во время чумы.

 

Это стихотворение он написал и посвятил мне после просмотра моих работ, я привёз большие листы ватмана на тему "Божественной комедии" Данте. И согласился позировать. Кажется, писал два сеанса, недолго, ибо каждый раз старик томился ожиданием момента для принятия водки. Его поразило, что нижнюю губу я нарисовал чересчур сочно красной и чувственно-оттопыренной.
"Неужели ты увидел во мне фавна?" - допытывался Гитович. Я смеялся и отнекивался, мол, интуитивно, и бегал за водкой вместо Сильвы. Вот как произошло наше знакомство, помню до любых деталей.

В один прекрасный день Яша Виньковецкий, приятель и коллега-калека по живописьПисьПисьПиси предложил прокатиться в Комарово. Осень, что ли? И заодно познакомиться с Александром Ильичей. "И водки возьмём, старика уважим. Он большой любитель по этой части". Между прочим в те годы я тоже был большой любитель зелья. Старик? а он вовсе не старик,54 года, только что борода и волосы седые, а глаза блестят и радуется всему, во гневе же сверкают и вокруг благоухает мат.Старик раскрыл нам объятия и скомандовал Сильве, чтоб быстро-быстро закуску делала."Слыхал, слыхал про вас, что вы большой любитель выпить,"- с удовольствием и с легким юмором шумит Гитович. Я и не знал, что я большой выпивоха, а поскольку слыхал от Яши про старика, что он большой выпивоха, не стал его разубеждать, что я малый выпивоха. Симпатия Гитовича возникла после следующего: когда водка кончилась, а она кончилась быстро, я вызвался, чтоб сделать приятное старику, сбегать на станцию в магазин. Да, вспоминаю, была осень, но без дождей, приятная редкость в питерском климате, было сухо и пахло моими любимыми запахами: прелой опавшей листвой и иголками сосновыми, поэтому я обернулся бегом так быстро, что поразил нетерпеливо ждущего водку Александра Ильича. Оказалось, совсем недавно в юношеские годы был чемпионом на средние и короткие дистанции. Чемпионом я не был, неправда, но бегал вполне прилично чуть ли не по первому разряду на стометровке. В дальнейшем мне приходилось туго, — чтоб держать марку бегуна, а главное, не разочаровывать старика не маялся чтоб,- в любую погоду, в снег, слякоть, дождь сильный, или будучи уже в крепком подпитии, сбив дыхание и страдая от аритмических гулких сердечных ударов, приходилось бегать туда-обратно за водкой, а если ночевал, по утру снаряжала Сильва Соломоновна с рюкзаком, полным пустых бутылок в приемный пункт, глядишь, наскребалось на "маленькую", еще лучше - на большую.
 

ЖИЗНЬ ЧЕЛОВЕКА - ВРЕМЕННЫЙ БИВУАК В ПОХОДЕ ЗА ЗОЛОТЫМ РУНОМ. Занятия ИСКУССТВОМ КАК ПУТЬ, А НЕ РЕЗУЛЬТАТ.
 

Мы сидим на веранде и пьем водку. Сильва страдает, Гитович рычит, я слушаю. На участке вокруг дачи Анны Андреевны валялись пни, красивые пни, из которых обычно дилетанты, подглядев в спонтанных изгибах природы, делают скульптуры танцующих балерин и дедов-лесовиков. После очередного подпития вышли мы с Яшей воздухом подышать, может быть поссать с крыльца. Красивые пни эаметились, через минут десять-пятнадцать, ставя их друг на друга в разных комбинациях, я составил Россинанта. Сохранилось фото, на котором молоденький Яша и Кулаков стоят около коняги, который тут же рассыпала приёмная дочка-приживалка Анны Алексеевны. Имя запамятовал. Она: нельзя трогать пни, они священны и принадлежат Ахматовой. Старик услыхал из окошка и пустил её увесистым матом, от которого стало теплее и увереннее.
Однако на следующий день дочка по имени Ася растащила бедного Россинанта и раскидала пни по старым местам. А где эта фотография? В моем архиве, который по мере старения уничтожаю, а не наоборот. Я наклонился к голове Россинанта, Яша стоит в профиль и улыбается, в глубине среди стволов сосен видна дача Ахматовой. Через Гитовича я впервые получил импульс к знакомству с восточным мышлением и культурой. Теперь-то я знаю, что одним из моих воплощений на земле в прошлом - индийские танцовщики.
В 12 ВЕКЕ Я БЫЛ ВОЛЬНЫЙ САМУРАЕМ - РОНИНОМ, БРОДИВШИМ ПО ХОККАЙДО. УБИТ В НОЧНОЙ СТЫЧКЕ МЕЖДУ САМУРАЯМИ ДОМА ТАЙРА И ВОИНАМИ МИНАМОТО, ОСТУПИВШИСЬ В ТЕМНОТЕ В ЯМУ. ИЗ-ЗА ВЫВИХА НОГИ НЕ УСПЕЛ OTPA3ИТЬ CHADAN-TSUKI И ПОРАЖЕН В ТЕМЯ КЛИНКОМ. Первое, что я сделал после смерти А.И.Гитовича, купил водки и поехал в Комарово к Сильве. Между прочим, узнал я о смерти следующим образом. Старик скучал и иногда писал письма, куда мол запропастился, зная, что без водки никогда не приеду. В последний год жизни он был очень плох, после двух рюмок ложился в постель и спал, а вечерами Сильва читала вслух Тома Сойера или Геккельберри Финна. Иногда приедешь с водкой, а сам думаешь: вдруг старик уже тово! Робко постучишься в дверь, выйдет Сильва, покачает головой, что, мол, нельзя, плох старик, повернешься и уедешь обратно пить водку с кем-нибудь.

Не был я у него как несколько месяцев, то ли денег не было на водку, то ли ехать неохота: приедешь, а Сильва скомандует от ворот поворот. Вдруг! Я же обещал еще много раз "вдруг", нашлись деньги и даже на коньяк, приехал, шагов сто—двести осталось через мелкий ельник пройти до дачи. Навстречу местная женщина, она у них приходила прибирать, как—то странно посмотрела на меня и спрашивает: "Вы не к Гитовичам ли идете?" 3нать признала меня. "Да, а что?" -со страхом спрашиваю я, предчувствуя нечто плохое. "А его как вчера похоронили,"- услыхал ответ, и махнула рукой довольно неопределенно видимо в сторону кладбища. Давно я готовился услышать дурную весть,- готовься не готовься, никогда не подготовишься. Смерть приходит как тать в ночи, так же и известие о смерти близких, друзей.
 

Сердце мое ныло, когда я сбежал в Ленинград с Цырлиным смотреть русско-советский авангард 2Ох годов в запаснике Русского музея. Тогда я познакомился с замечательной женщиной Антониной Николаевной Изергиной, последней женой экс-директора Эрмитажа Орбели. Она была замечательна вовсе не замужеством с Орбели, а сама по себе. И быстро сгорела буквально в один месяц от рака. И вскоре умер молоденький Митя, сын-вундеркинд от престарелых родителей /Орбели, когда родился Митя, было за 60, а Антонине Николаевне к 50/. Сердце чуяло беду: возвращаюсь в Москву, иду коридором нашей коммуналки, а душа уже понимает /ум нет/: случилась беда, что-то непоправимое. Мать лежит в параличе второй день, паралич левосторонний, исход только летальный, а я виню себя, что расстроил её окончательно своим бегством в Ленинград. Вот и расплата. Десять дней паралича, десять дней недосыпа, щетина похудевшего отца, который в эти дни вырос в моих глазах, как герой. Дело в том - "герой" совсем недавно выгнал меня из дома за "тунеядство". Все десять дней отец почти не спал, переворачивая пеленки из-под матери, бережно ухаживал за ней, как за грудным ребёнком /после войны они практически разошлись, но за неимением другой жилплощади спали на одной кровати спина к спине/, а когда наступила агония, подошёл к кровати матери и произнёс удивительно сильным, при его бесхарактерности, голосом красивые слова /век их не забуду/: "Встаньте дети!" При этом он схватил наши руки и поднял их на воздух, откуда сила взялась в этом щетиной заросшем, согбенном, плюгавом человечишке? "Дети! Мать кончается. Просите прощения, мы все виноваты перед ней".
Последний вздох матери, последние секунды жизни здесь, после десяти дней бессознания мать открывает глаза, и нам кажется, что из пропасти, куда она уходит, с сознанием и узнаванием последний раз на нас взглянули глаза матери. Теперь можно подносить к губам зеркало и оно не кроется туманной пленкой дыхания.
 

 

С Глебом Горбовским я познакомился в первые же дни приезда в Ленинград для поступления в театральный ин-т на постановочный факультет к Николаю Павловичу Акимову. Московский поэт Валя Хромов, знаток Хлебникова и поклонник стихов Стасика Красовицкого, писавший перевертни
"немец
      цемент
            тет-а
                 тет", дал адрес Генриха Штейнберга, моего будущего большого приятеля, жившего совсем рядом с Московским вокзалом на Пушкинской. То ли я поздно приехал к ночи, то ли от стеснения /родители, неудобно, незнакомые люди/, я ночевал на последнем этаже на лестнице перед дверью Генриха, стесняясь позвонить в квартиру. Уже к утру, видимо кто—то из соседей, заметив подозрительно кимарившего парня на ступенях, позвонили в милицию и рано утром я был забран в местное отделение милиции при вокзале для выяснения личности. Выяснив, что я всего навсего будущий студент театрального института, не успевший устроиться в общежитие /а я и не хотел в общежитие, идиосинкрозия против коллективного сожительства налицо/,милиционеры благодушно оставили греться в части до начала занятий. В часов шесть я был выпущен и в тревожнорадостном состоянии шел по прохладному Невскому проспекту, освещаемому осенним солнцем. В состоянии эйфории от недосыпа и первых смутных контактов с милицией /контакты будут продолжаться и прогрессировать, увы! впредь до эмиграции/ я напросился к дворничихе в помощники и усердно поливал из кишки сонную улицу.
 

СОННЫЕ УЛИЦЫ. НАШИ ГРЕХИ ЗАПИСАНЫ В КНИГЕ БЫТИЯ. КНИГА БЫТИЯ НЕ ТОЛЬКО В НЕБЕ. ОНА В НАС, ЭТО НАША ПАМЯТЬ И СОВЕСТЬ. И СТРАШНЫЙ СУД НАЧИНАЕТСЯ ПРИ ЖИЗНИ С ПОМОЩЬЮ ПАМЯТИ И НАШЕЙ СОВЕСТИ. ТЫ СУДИШЬ СЕБЯ И ПРОСИШЬ ПРОЩЕНИЯ У ГОСПОДА. ЗДЕСЬ НА ЗЕМЛЕ ДО ОКОНЧАНИЯ СВОЕГО CPOKA И ТЕРПЕЛИВО ЖДЕШЬ БОЛЬШОГО СУДА.
 

Вечером я набрался храбрости и позвонил в квартиру Штейнберга. В этот же вечер позвонил Глеб, пришедший прямо с вокзала с поезда Владивосток-Ленинград в одном пиджачке и без багажа. Считалось в наше время, если человек вернулся с заработков с Сахалина или откуда еще дальше, то в кармане у него полно денег, или как теперь говорят "капусты". Он пришёл ночевать к Генке благо близко от вокзала, потому что карман Глеба был пуст,ни копейки, даже на трамвай до Васильевского острова, голодный несколько дней, Глеб стеснялся попросить Генриха дать что-нибудь поесть или на дорогу, голодный настолько, что рано утром он тихонько залез в ванну /небось, не мылся месяцами на Сахалине!/ под холодную струю, стесняясь зажечь газовую колонку. На подоконнике Глеб обнаружил вялый кочан капусты, который с удовольствием обглодал. Как же так? Вернулся с Сахалина с длинным рублём, с чемоданами, полными банок красной икры и свежей лососины и вдруг голоден? Насчет багажа он соврал, якобы оставил в камере хранения вокзала. Глеба по внешности сравнивали с Есениным, тот же чуб, русые кудри, голубые глаза, скуластость монголоидного славянина, и читал подвывая, особенно в сильном подпитии. Ему не нравилось сравнение с Есениным.
 

Всё пою и пою,

как дурак тухломыслый.

Попаду ли в струю

или заживу скисну?

Попаду, попаду,

меня будут печатать!

Я еще накладу

свой большой отпечаток!

 

Мы лежали в столовой у Генки на одной кровати, выпить было нечего, хозяин ушел в свой кабинет: рано вставать, учеба на двух факультетах,
геологическом и геодезическом, Генка был суперменом, оставив нас обоих в похмельном состоянии. Похмельное состояние будет преследовать нас в течение многих лет по простой причине: бедность не порок и быстро восстанавливаемое желание выпить. Нашлась Сельвинского "Улялаевщина" с чудными иллюстрациями Тышлера. Глеб открыл первую попавшуюся страницу и начал читать, пришептывая, хихикая и смакуя странные фонетические выкрутасы бывшего авангардиста. Пол ночи продолжалось ржание и обоюдное чтение "Улялаевщины". Глеб был первым, кто научил меня чувствовать звучность и интонацию слога - слова в стихе. Глеб обладал даром чувствовать ударение - смысл СЛОВА в строке интуитивно без образования в литературном институте, народный дар скомороха к мелодии стиха-песни. Слово за слово, этим по столу, а что? если хочешь, давай жить вместе на Васильевском острове в квартире номер девять, про которую Глеб позже напишет:
 

Вам хинного экстрактика
не хочется ль отведать?
Вы проходили практику
в квартире номер девять".


Хинный экстракт продавался в аптеках как средство от перхоти. Алкаши надыбали, что он делается на спирту,"подожжешь, горит". Пузырек на 250 грамм стоил баснословно дешево. После рюмки хинного экстракта приходилось по полчаса стоять с разинутым ртом, с глазами, полными слёз, и ждать, когда же наконец восстановится дыхание: закуска, увы, не всегда бывала. Глеб пригласил меня жить в коммуналку на 9ую линию Васильевского о—ва радом с мостом им.лейтенанта Шмидта, на что я охотно согласился -неохота жить в общежитии, где он владел пеналом в 10 кв.метров. "А я живу в своем гробу....."
На титульном листе второй книги стихов "Спасибо, земля", СовПис,1964, Горбовский написал: "Самому моему старинному собрату-другу, собрату по погибели, до свидания....- там....." Где там? после смерти -
погибели? Стало быть в ином мире? В этой жизни мы уже не встретимся: я в эмиграции, он - один из присяжных знаменитых поэтов совВласти, член правления писателей гор.Ленинграда, член того-сего-другого.

 

Кого спасает шкура,

кого спасает - завтра.
Одних хранит - культура,

других - обед и завтрак.

Тебя спасет - помада,

его спасет - работа.

Меня ж спасать - не надо,

мне что-то неохота."

 

Квартира номер девять была густо перенаселена людьми и клопами. Далеко за материалом для своих поэм в прозаическом стиле не надо было ходить. Через стенку слева каждый вечер можно слушать ругань-визги - затем драку мужа и жены, иногда программа менялась: приходили гости, и маленькая дочка "Ела" в середине застолья-выпивки вызывалась к разбитому пианино, чтоб продемонстрировать способности в игре на тему "кошачий вальс". Каждый раз Елла ошибалась в одном и том же месте и каждый раз начинала пьесу сначала. После трех-четырех разбегов она проскакивала опасное место и потихоньку подбиралась к концу. После ухода гостей программа не менялась: ссора - визги - драка, "сейчас как долбану утюгом", "милицию вызову, милицию вызову" и весь набор русского мата. По другую сторону стенки жила за сорок длинющая старая дева, благоволившая к Глебу. Благоволить к Глебу было трудно, ибо не проходило ни одного дня без пьянки, чтения стихов, часто переходивших в крики ла-та-ты-ты! грыжа в маринаде! и т.д. Финал пьесы провоцировался режиссером с одним и тем же содержанием: мордобитие. Стенки пенала из фанеры, слышимость - стопроцентная, поэтому так часто нам приходилось удирать из Глебова пенала во избежание встреч с милицией. Компании водил поэт разные, к нему приходили и воры, и отсидевшие срок, и начинающие поэты, просто графоманы, художники,- всех приветствовал поэт, особенно если приносили водку и закусь.
Однажды вечером, вечером, вечером, когда пилотам скажем прямо делать нечего, собрались В.Бакинский, Виктор Голявкин, А.Битов, Г.Штейнберг и другие - все личности исторические. Топография комнаты: вытянутый пенал /10 кв.м/ делится на две части шкафом /зачем?/, в малой части у единственного окна с видом на унылый питерский двор-колодец стоит стол в стиле квази-рококо на трех ножках, в другой - рыдван, на нем спит Глеб, а на крышке от дивана, кладущейся прямо на пол, сплю я. Немногие предметы нашего быта прославились, "вошли в историю", тем что поэт описал их в стихах и песнях. В песне "Художники" Глебом описан диван-рыдван с большими впадинами, куда каждую ночь проваливается пьяное тело поэта:

 

"Мы лежим, мы лежим малютки-гномы

на диване в ямочке".
 

Может быть еще пара стульев - вот и весь интерьер Быта, а не Бытия, где я прожил больше года. Исторический вечер начался водкой и селедкой, Глеб читал свои стихи и, пока не напился, читал как всегда превосходно с хорошей дикцией, чуть-чуть подвывая и форсируя звуками содержание стихов. Одна очень интересная особенность личности Глеба, его дуализм здесь сказался наглядно: одно и то же стихотворение Глеб умел читать в зависимости от качества и уровня публики, изменяя совершенно в противную сторону пунктуацию и ударение в звучаниях слов-интонациях. Он ухитрялся среди богемной голытьбы читать стихотворение, как протест против существующих порядков, и это же стихотворение совсем иначе звучало в его исполнение среди лояльно настроенной интеллигенции, где эпатаж Горбовского был неуместен. Глеб чутко понимал публику, тем более что чтения были обычно приватные, у кого-нибудь на дому в ожидание выпивки и закуски.
А жрать было нечего. Моя стипендия пропивалась в первый же день, а затем жили чем Бог пошлёт,- сегодня принесли буханку черного и поллитра водки, позавчера разживились на пельмени, которые

"В животе, в животе снуют пельмени,

как шары бильярдные,

дай-те нам,дай-те нам

хоть рваных денег,
будем благодарные".

готовились в чайнике без носика, поэтому воды вмещалось до уровня дырки вместо носика, в нем же кипятили чай и все другое. Другого не было. Кто-то уходил, кто-то приходил. Кончился вечер криками Глеба "вон" и крепче, Вадим Бакинский /псевдоним Нечаев/ ушел раньше, поэтому в его воспоминаниях тот вечер зафиксировался мирным, он не увидел продолжения, обычного конца собрания русских мальчиков /теперь все они гиганты русской культуры/, - после водки и дружеских общений мордобитие и разбегания до следующего раза. Финальные сцены, как правило, смещались с подмостков убогих конур-пеналов на лестничные проемы, где пространство позволяло развернуть шире плечи и катиться кубарем с другом-недругом в обнимку по позвонкам лестничного проема. И для соседей развлечение, звонки в милицию, "хулиганы", "сукины дети, выселить тунеядцев" и прочие радости коммунального быта, зафиксированные в первых декретах советской власти.
Горбовский познакомился с Цырлиным в Москве на улице Чайковская по Садовому кольцу в доме, где некогда проживал Ф.Шаляпин, рядом с американским посольством. Мы решили с Глебом размяться и прокатиться в Москву в гости к Илье на праздники под Новый год. Откуда были деньги на билеты и прыть к путешествиям, не припомню, может быть не успели пропить стипендию, или Илья выслал почтовым переводом копейку. Погода отмечена в моей памяти, как классическая под Новый год,- пурга, посему московское Шереметьево самолеты не принимало. Мы томились в зале ожидания и, подсчитав оставшиеся копейки, решили: лучше один раз выпить в аеропортовском ресторане, чем думать о будущем. Утром пурга улеглась, солнце осветило выпавшие за ночь сугробы белоснежного снега, зал ожидания был переполнен вновь прибывшими на новые рейсы. Первые самолеты брались штурмом, нас с Глебом сбросили с трапа, приставленного к самолёту ТУ-104, не помогли удары, раздаваемые Глебом по головам восставших кофейником оранжевого цвета польского происхождения, который везли как презент Илье. Почему я помню детали? Для меня детали, неГлавное несут больше смысла, чем универсальные тенденции. Белый снег, покрывший гигантской простыней пустое пространство аеропорта, люди, берущие на абордаж ТУ-104, Глеб, словно викинг, размахивающий яркооранжевым кофейником вместо меча. Чудеса случаются на каждом шагу - мы улетели, улетели без единой копейки в кармане. В Москве ждало новое приключение, нужно было платить за билеты в автобусе от Шереметьево до Белорусского вокзала. Глеб ерзал в ожидании кондуктора, я, стесняясь /еще чувство вины, обычный комплекс с похмелья/, попросил у сидевшего соседа денег на два билета, бормоча, мол, отдадим, дайте ваш адрес и прочую ерунду. Сосед не удивился и спокойно дал на два билета, от сердца отлегло, но, приехав на Белорусский вокзал, выяснилось, что у нас нет даже по 5 копеек на билеты в метро, чтоб доехать до шаляпинского дома. И "вдруг"! их будет много в моей жизни, счастливые и несчастливые "вдруг", растерянные, стоим у касс метро и пытаемая решиться попросить у прохожих 10 копеек на билеты. Я исчерпал душевную храбрость на автобусные билеты, Глеб слишком робок с похмелья. И вдруг навстречу знакомый, с которым мы некогда учились в Педагогическом институте на художническо-педагогическом факультете, имя и фамилию запамятовал.
"Здорово-здорово, как жизнь! то да се, послушай, нет ли у тебя 20 копеек на дорогу." Прошу уже с запасом, а вдруг пересадку делать или еще что другое. Бог знает, что подумал обо мне, но 20 копеек дал, больше - говорит, - нет, наверное вид наш располагал к рублю на пиво, а я бормочу об адресе и об отдаче.
В тот раз или иной за низким квадратным столом, покрытым клеенкой в клетку, в огромной комнате шаляпинского дома академик Валентин Валентинович Новожилов читал свои студенческие стихи и пил водку, может быть "перцовуй", с нами. Тогда ли познакомился Новожилов с Глебом? или я привел Глеба для чтения стихов и выпивки в гостеприимный дом Новожиловых по Московскому проспекту позже?"...смешалось все....кони, люди, и залпы тысячи орудий слились в протяжный вой...", как писал любимый поэт, - не помню. Время для меня движется как стрела и незыблемо остановилось с момента рождения, словно я родился не 8 января 1933 года в городе Москва, а среди неподвижно сидящих фараонов со сложенными руками на коленях в период Древнего царства - одновременно. Ничто не умирает. До тех пор пока не умирает душа, ничто не умирает, на бесконечных гранях которой записаны наши дела и грехи.
Валентин Валентинович читал стихи о трубке и дыме, о дыме, как символе жизни-миража, и еще-что красивое в духе десятых годов стиля "либерти". Предположим, Глеб в тот раз сидел за квадратным столом со своим закадычным дружком Сашей Васильевым и читал чудную поэму о квартире номер 9, пока не напился и не начал драться на сей раз с закадычным Сашей. Я тоже не выдержал и полез то ли драться, то ли разнимать друзей, начинаешь за здравие, а кончаешь за упокой. Валентин Валентинович вмешался в кучу-малу, пытаясь разнять пару Саша-Глеб, или Миша-Глеб, или Саша-Миша и т.д., но миротворцу крепко досталось от Ильи, и астматический астеник Новожилов отлетел от удара в угол. Стихийно возникшая свалка так же быстро распалась, только академик /тогда еще член-корреспондент Академии Наук/ Валентин Валентинович ходил среди нас и жалобно спрашивал: "Ребята, а мне-то за что?"
Скука, скука, съем человека,
перережу в квартире свет......читал с вызовом к НЕКТО
Горбовский, поджимая узкие губы в презрение без сомнений.

 

"Я итог двадцатого века,
я садовник его клевет....."

 

Из Глеба исходила сила, магия слов завораживала и сердца теплели. В такие минуты ему прощали пьянки и дебоши, "пошел в дупу" или его любимое выражение тех времен: "грыжа в маринаде".
Они спали оба на тюфяках и утром можно было видеть, как два ручейка из-под них сливаются в обширную Волгу—Волгу. Между прочим, польский кофейник мы довезли до Цырлина, и он пользовался им еще полтора года. Цырлин умер в 1961 году, может быть 1962, когда ему было 56-57 лет. Рано утром бабий голос в телефоне спросил меня. Я жил тогда на Колокольной, которую Глеб переименовал в КУлакольную. Было около 5 часов, после ссоры и пьянки с Ильей я находился не в лучшей форме.
- Это говорит Вася,- откуда-то издалека сказал бабий голос.
- Какой Вася?- ничего не понимая, переспросил я. Какой может быть Вася в 5 часов утра?
- Миша, это Вася такой-то, приятель Ильи Цырлина. Ты приезжал с Ильей к нам на Московский проспект.
- На Московский? Вася?- да, теперь вспомнил. Но почему так рано? Что случилось? - сердце уже сжимается, душа уже поняла, а разум нет.
- Миша, Илья умер,- продолжает бабий голос.- Он умер два часа назад, я всем звоню, звонил Глебу, его номер телефона я нашел в записной книжке Ильи. Не могли бы вы с Глебом приехать и помочь свезти Цырлина в морг?
- ?

Надо было ехать. Я позвонил Глебу /как ни странно, несмотря на густо перенаселенную коммуналку, телефон имелся/ и договорился встретиться на Московском в квартире Васи.
Вася рассказывал спокойным тоном, как после нашей ссоры он вернулся к ним, где он всегда останавливался по приезду в Ленинград, выпивал с хозяевами, танцевал /почему?/, потом лег спать, вдруг стал кричать и просил лить холодную воду на сердце и вокруг. Вокруг сердца лопались сосуды. После вскрытия сердце оказалось дряхлым, старческим не по годам. В последние годы в период писания статей-халтуры для заработка Илья принимал на ночь, он любил писать по ночам ,чтоб никто не мешал процессу, феномин, наркотик.
Перед нами лежал голый Илья. Подавленность от смерти, комплекс вины с похмелья, благоприобретенный от счастливого детства и счастливого будущего, так силен, что я чувствую себя убийцей. Глеб в таком же состоянии. На правой ноге Ильи след от тугой резинки носка, лицо спокойное без архаической улыбки Аполона, которая обычно появляется сразу после последнего вздоха-выдоха на лице покойника. Приехала скорая помощь, в квартиру деловито ступила санитарка, звать Тамарка, с широченными плечами.

- А ну, хлопцы!- скомандовала нам, выведя из оцепенения, когда все чувства замирают внутри,- нет ни слез, ни раскаяния, ни слов утешения. - Давай, давай, шевелись,- улыбалась гигантская тетя. -Помогите-ка мне снести покойника вниз, - и деловито стала расстилать носилки. Спускались с 6 этажа следующим порядком: "тетенька" впереди одна за обе ручки носилок, мы сзади с Глебом вдвоем вцепились каждый по одной ручке. Покойник оказался тяжелым, а в жизни я легко подбрасывал Илью вверх. Потом ехали наедине с Ильей, покрытым белой простыней, в цинковом гробу машины, сплошь захарканном покойницкой кровью и еще чем-то гнилым и противным. От того что он лежал голый на цинковых нарах только под простынкой, нам было холодно и промозгло. В морге мы подняли его, нам помогал прозектор в очках, и закатили на деревянные нары.
Илья брякнулся, он уже успел застыть. По соседству лежал синюшный труп сухопарого пожилого человечка с бородкой вверх, вылитый Христос на картине Гольбейна, весь усеянный фиолетовыми кружками от медицинских банок. Видно, крепко маялся перед смертью.
Прости и прощай -, сказали мы каждый в себе и поехали добывать на пол-литру.
 

"А человек - обугленный пенек -

торчал трагично и не без сознанья,
как фантастично был он одинок,
заглядывая в сердце мирозданья...."

 

Ночью Глеб засосал большую бутыль "южного", фугаску, как он выражался, и сочинил две поэмы за одну ночь, "Морг" и "Художники". Глеб Горбовский сочинил много замечательных стихов и поэм. Я люблю большинство их, написанных до его "оздоровления", когда он бросил окончательно пить. Как он бросил пить - это история на целый роман. Перед отъездом из России я навестил Глеба в Ленинграде. Глеб был радушен, потчевал водкой, красной рыбкой, шоколадными конфетами, сам не пил и был чрезвычайно скучен. Вспоминаются слова Глеба, будучи в легком подпитии, в период постепенного "оздоровления" /водка-вино крепкое - вино сухое - пиво - наконец, лимонад и газировка/ - Москва не сразу строилась! - А может под конец жизни я еще так запью??!!! и такое еще наложу??!!!
 

 

Хожу ночными тропами

в таинственном лесу.....

Ни шороха, ни топота -

весь мир как на весу.

Несу остатки шопота:

"Послушайте....послушайте...."

Вздохнете - все разрушите.

 

см. также: сайт Михаила Кулакова

 

 

назад
дальше
  

Публикуется по изданию:

Константин К. Кузьминский и Григорий Л. Ковалев. "Антология новейшей русской поэзии у Голубой лагуны

в 5 томах"

THE BLUE LAGOON ANTOLOGY OF MODERN RUSSIAN POETRY by K.Kuzminsky & G.Kovalev.

Oriental Research Partners. Newtonville, Mass.

Электронная публикация: avk, 2005

   

   

у

АНТОЛОГИЯ НОВЕЙШЕЙ   РУССКОЙ ПОЭЗИИ

ГОЛУБОЙ

ЛАГУНЫ

 
 

том 5-А 

 

к содержанию

на первую страницу

гостевая книга