Выросла на ёлочке. Ёлочку мне дед показывал на посадке где-то в новостройках, ещё там дворы шли через дорогу.
Но это потом, а сначала помню корыто. Цинковое, на столе, меня в него кладут спать. Ма утверждает, что помнить я этого не могу, однако помню. Квартира 12м2; дед, баба, да мама, да папа, да я. Дом огромный, деревянный, в центре города, красивый. Весь резной. Не дом, а три дома вместе, буквой П: левый дом с верандой во весь второй этаж, наша комната угловая; средний узкий, всего две квартиры, вверху и внизу; и правый с резным балконом. С четвёртой стороны ворота, никогда не раскрывавшиеся за ненадобностью: ходили в калитку. В центре двора колонка, у ворот уборная. А парадный вход в дом рядом с воротами, парадная дверь, лестница на второй этаж выводила в громадную залу (приёмная?) с шеренгой керосинок.
        Люд жил разный. В подвале с окнами на тротуар жила бабкина сестра с детьми и внуком, троюродным моим братишкой Сашкой. Мы были погодки, и Сашка, как старший, всё рвался меня опекать, но случай представился ему только раз, из-за немецкой куклы. (Первая глиняная с закрывающимися глазами, из только что построенного Детского мира, говорящая маму. Разбилась, разбив моё сердце, когда я отпустила её, велев ходить самой.) Посягнувший на мою куклу Генка из дома с балконом летел кубарем с парадной лестницы, открыл башкой дверь и скатился на мостовую. Не будь у меня руки заняты, ещё не так летел бы.

        Наверху в среднем доме жила Гуленька. У Гуленькиной мамы была эмалированная сковородка, и это вменялось обеим в достоинство. На сковородке мама жарила нам нами добытые шампиньоны. А шампиньоны росли под асфальтом. Где бугорок и асфальт пучит, там точно вырос шампиньон. Мы его оттуда добывали, и нельзя сказать, чтобы это шло на пользу тротуару. Иногда они росли в квадратах земли под деревьями, но чаще под асфальтом (надо думать, из вредности).

        А подальше на нашем этаже жил дядя Женя, заложивший в своё время моего отца, после чего отца и деда заодно отправили вверх по меридиану. Сначала в один лагерь, потом в разные. Бабка стала монашкой в миру невесть какой секты. Маму мою отец в Сибири встретил, незадолго до выхода. Они землю рыли, а она кабель тянула телефонный. Товарищи отца (одного видела в Питере) очень её привечали, ну как, свободная зэка ждёт; да у неё самой отца укатали. А дед как-то в запале: "Значит, сама такая была, что за каторжного пошла"?!.. крестьянская нравственность. Дед у меня был домостройный, кремень, слово - закон. В гражданку взяли в белую армию, но - свобода, равенство, братство - ушёл в рабоче-крестьянскую; из-под расстрела сбегал, махнув через плетень. Ну, за что боролся... Туркмен один ему в поезде говорил: "Советов не было, тёмный был. Сколько у меня баран, сколько авец, сколько лошадь, не знал. Сейчас, спасибо, считать Советы научили, знаю: адын баран, адын авец, адын лошадь". Родословная с его стороны мне запомнилась считалкой: Виктор Игнатьевич, Игнат Кондратьевич, Кондрат Лаврентьевич, Лаврентий - (отец, дед, прадед, прапрадед) - дальше дед не знал. Меня баба Аня нянчила, в комнате в красном углу икона Спаса в серебряном окладе, ещё Троица и маленькая Мария с младенцем, и всегда лампадка. Но про свекольную ботву прелую в земляном котловане в пищу карцерникам, поножовщину с соцблизкими (отец предпочитал ножу шило в локоть длиной: вернее), расстрел восстания в лагере, пару папирос, которые отец таскал деду в другой барак с риском получить пулю с вышки, и тем более, дядю Женю, я узнала позже. (Кстати, плохо он кончил, в дурдоме. Прощения просил. Отец сказал - за себя бы, за отца не прощу. Дед вернулся с третью желудка, умер от рака.) А я водилась с его дочкой. И ещё всякий люд жил в наших резных хоромах.

        Оренбург вообще деревянный. Сейчас, когда там богомерзкий этот газопровод тянут и к городу подъехать нельзя, газ жгут и воняет тухлыми яйцами, болгары опять же наехали, ну и новостройки все - но это на новых окраинах; центр и старые окраины всё деревянные. А тогда и вовсе тихий город был. Солнце, улицы тихие, бродить можно вечно; колонки на улицах, пей. Главная идёт от Урала к Сакмаре, и как она есть главная, то и дома на ней в центре каменные: театр, к примеру, музей с макетом клетки Пугачёва. Напротив сад с неизменной фигурой. Но это ещё домашняя, в натуральный рост и литая. Вот какую потом на въезде в центр поставили! Библиотека, кино, кафе, булочная, гастрономы, школа для детей ответственных работников, что-то военное - и кольцо троллейбуса, кольцо автобуса, Урал. И лестница вниз, колонны, балконы, балюстрады и бревенчатый мост через Урал. Обмелел он, где там Чапай умудрился потонуть, ума не приложу. За Уралом - Зауральная роща и Азия, длинные плутанные тропы.

        Потом мы переехали в семиметровку в барак на снос, на Сирейку. Думали, барак снесут, нам квартиру дадут. Барак тот стоит и посейчас, а тогда в нём жили татары, ну и мы стали жить. Татары с нами говорили по-русски, а между собой на своем тарабарском наречии. Татар, башкир, киргизов в окрестности много. В Оренбурге караван-сарай был, взорвали в революцию, мечеть оставили под планетарий. Земля там вокруг вольная. Взять наши бахчи в лесу, вряд ли у деда с бабкой и разрешение-то было. Приехали, поставили палатку, вскопали землю, посадили арбузы. Какие ещё арбузы! Сама всегда выбирала, и всегда сахарные. Дорога пыльная, с кочки да в рытвинку, тачка (отец так звал свой мотоцикл) наша скачет что твой козёл, а вдоль дороги трава в мой рост, только волосёнки над травой прыгали, когда бежала встречать маму с папой.

        Летом на озёрах пропадали. То ли нельзя малолетних было возить на мотоцикле, то ли шлема на меня не было, а только упихивали меня на дно коляски, и на белый свет я смотрела в дырки для застёжек в брезентовом кожухе коляски. Ну, когда с асфальтированной дороги сворачивали на просёлочную, меня выпускали. Деревни проезжали: кучка домишек, а потом опять одна земля. Где поближе к озеру или реке, там рощи, лесок. Где подальше - степь; церковь в деревне, а то мечеть. В Зиянчурино, куда мама перетащила из-под Тюмени старшую сестру, на горке русские да татары, а под горкой башкиры.

Правда, там ни церкви, ни мечети не было, зато была школа для дураков. (Катя, сколько у голубя ног? - У голуба - у голуба шесть ног. Ну что ты, Катенька, ну как же шесть? - Не-а, я пошутила. У голуба - у голуба три ноги.) Там-то тётя Нина и работала. (Меня тётка зауважала с первой встречи. Подходит она это познакомиться с племянницей, а та открыла глаза и говорит недовольным басом: "уйди-ка, ну-ка, уйди-ка. Сказала уйди и уйди!") Вокруг тоже где русское село, где башкирское. Приятели мои, башкирята, барашков и козочек из общественного стада потаскивали. Утянутся куда-нибудь к Сакмаре ночью, костёр запалят и кушают барашка. Раз приходят домой к утру, а мать козы не доищется. Так и пропала коза - ночью все козы серы.

 

  С бабкой, дедом и матерью на бахчах.

 

  Отец
 
 

        К вечеру подъезжали к озеру. Мы на Лебяжье ездили. Лебедей, увы, не видела, и какие лебеди: сосед по коммуналке (это уж мы у горы Маяк жили) голубей стрелял городских. Варили и ели, мне давали. Мяса-то в магазине отроду не помню. Не было, словом, лебедей, зато была ежевика. И рыбка попадалась, караси и мелочь всякая. Раз к вечеру поймала девять рыб, и всё десятая для ровного счёта не клевала. Стемнело уже - клюёт! тащу - рак. Бросили его в котёл с рыбой. Наутро котёл на боку лежит, вокруг рыбки безголовенькие, а рака тютю. Здесь мы на удочку ловили, а ещё где и морды ставили, и сеточку ночью бросали. Костерок, уха, комарьё, тихо.

        Весной степь в тюльпанах, сколько глаз охватит, вся жёлтая, редко красный цветок или белый. Жёлтые тюльпаны и пёстрые, тоже на тюльпаны похожие кукушкины слёзки. А летом трава сухая, земля, холмы. Как-то мы с отцом и дед ехали в Соль-Илецк, остановились мотор остудить, рядом холмик маленький. Спросилась сбегать забраться на него. Дед говорит, далеко. А какое далеко, когда вот он рядом. Убедить меня не удалось (упряма была всегда. Раз маму назвала гадиной, и прощения не просила. Отец меня ремнём хлещет, а я воплю "гадина".

Вырвалась, заползла под колючий куст, куда ремень не достаёт, и оттуда шипом "гадина, гадина". Вылезла, когда мне объяснили, что такое: сейчас, мол, приползёт.) Да, так холмик как на ладони был. Отец меня, впрочем, недолго отговаривал: "беги". Побежала... на холм ползла на четвереньках, благо невелик был. Доплелась обратно, они хохочут. Мотор здорово остыл, до Соль-Илецка без остановки доехали. Там в Соль-Илецке копи соляные были, шахту залило, стало солёное озеро - куда Мёртвому морю. И глубокое. Лежи, читай, или ходить можно: по плечи над водой и иди себе. За бугорком пресная лужа, соль смывать. Я с того озера домой каменную соль возила, кристалло-булыжники.
        Лето жестокое. В полдень не воздух - жар на ещё оставшемся зелёном. Не запах: дух зелени, вытянутый солнцем и вобравший солнце, качается рядом с пыльным тельцем стебля, и растекается, и всё. В молитве "Живые помощи" -от беса полуденного... Жар отклоняется как ветка под ветром: пробует незанятое место в воздухе, будто бы оно ещё может быть, и неохотно назад, колебание, и тихо.
        Из трав полынь, лебеда, пырей, ещё мурава. Если её поливать, она растёт и мягкая, а так - где уцепится, где немножко воды есть. Вот в Сибири мурава - это отдельные травинки ковром, ну а у нас такой нет. На этой траве весной самые первые цветочки травные. Перекати-поле кувыркается. Щавель! Какие щи из щавеля. А цветы тоже все сухие - василёк, но не настоящий, а голубые, похожие на ромашку цветы на ветках. Ромашка, белые звёздочки крохотные, клевер, колокольчики, свеча степная, молочай коричневый и всякие разноцветные. Да, ещё колючки цветут: колючий шар с юбилейный рупь, на каждой колючке по цветку. И вся листва пыльная.
        Зима царская. Сухой мороз, горло дерёт. Метели да вьюги, вьюги да метели да бураны. А то просто снегопад без ветра, каждая снежинка летит сама, в сером небе серые точки, ниже, под фонарь и блёстками на землю. Ветер дунет по снегу, и только шорох позёмки. Не питерские мокрые хлопья, сухие искры, кристаллы. И скрипит снег под валенком. Или тихая ночь и звёзды. Лет с пяти я возвращалась с улицы однообразно: на салазках, лёжа лицом кверху, отталкиваясь ногами. Снег скрипит и блестит, наверху черно и звёзды. Ни конечность, ни бесконечность неба в голове не укладывается; в шесть, в первом классе, учительнице, объясняясь руками: "если всё это (движение обло) в чём-то ещё, в другом мире, а тот тогда как же может не быть в чём-то, а в чём тогда то, в чём всё?" - отправляли поиграть. Но это мои беседы с отцом, он говорил со мной, сколько себя помню. Алюминиевый ножик за резинкой штанов и скрип зубовный при виде погон в том же возрасте и оттуда же.
А вот что от мамы пришло, разобрать было труднее: глубоко лежит, нутряное. Да ещё пришло ли, может, родилось со мной. (Вечные родительские пререкания из-за моих шкод: Близнецовская порода! Поспеловская порода!) Ма всегда чуяла вокруг что-то помимо видимого и нормального, что-то чего следовало сторожиться, и всегда помнила: как бы не задеть походя. Кладезь примет, и как же она меня ими донимала. Через порог говорить нельзя, за руку обратно втянет. Волосы нельзя выбрасывать, с улицы нельзя ничего приносить. Последнее, правда, особо.
        На телефонной станции, где мама была начальником, сокращение штатов провели, пришлось уволить одну телефонистку. (Ма очень опекала своих баб; когда станцию переводили на автоматическую, нужны были люди с инженерными знаниями. Ма своих баб отбила, учила и всех оставила. Ну, а с отделом кадров не поспоришь.) Та возненавидела мать. Историю я потом узнала, а сначала просто горе: мама себе места не находит. Я вернулась из Сибири от бабы Мани, отец говорит, что мама больна. Потом уж она рассказывала, что тоска на неё нашла, жить не хочется. То ей примнится, что если узелки развязать на траве, пройдёт, бегала искать траву; топиться бегала.
        Но страшен сон да милостив Бог. Женщина одна направила её к бабушке-татарке, царствие ей небесное, земля ей будь пухом, и научила: "она русских не любит лечить. Так ты ей скажи, мол Бог один, бабушка, вера разная." (Мама теологии не учёна, и молитвы, что знает, не вовсе церковные; разница между единым и триединым тоже вряд ли её заботит, а тогда и совсем не до того было. Но для мусульманки "Бог один", действительно, звучит как "сезам, открой") Всё и было, как сказано, потом посмотрела на мать, и говорит: порчу на тебя навели. Велела дома почистить подушку, что где-то у воды.
        В подушке на огороде у Сакмары мама нашла: пух, перевязанный нитками, а в пуху красные лоскутки и индюшью лапку, всё увязано в один пук. И вспомнила: приходила к ней та телефонистка с какой-то ещё женщиной, ничего не сказала, а та всё смотрит на мать, и ушли обе. Ещё мужик там какой-то с завода на воду ей показывал, это я плохо помню. А потом мать на улице нашла свёрток, в нём пук пуха, хотела разобрать да не успела, сунула в подушку-думку, а думку потом на огород унесли, там у нас конурка.
        И бабка велела ей не выбрасывать, не жечь, а пойти к реке и пустить вниз по течению. Приговор я забыла, но что-то вроде молитвы, а потом "как река смывает этот пух, так ушла бы тоска от рабы божьей Александры. Аминь". В другой раз бабка спросила: "Что мне сделать с теми, кто на тебя порчу навёл?" мама говорит, - сама ничего дурного им не хочу, а что они мне хотели, пусть на них обернётся. Мужик утонул. Женщина иголку проглотила, несколько раз начинали оперировать, а игла уходила. Что делать, к татарам цивилизация не добралась, в толстовцы их не записывали.
        Город меж тем жил нормальной жизнью: Маяк ходил с колами на Сирейку, Шанхай (страшное место, яма, застроенная домишками, рабочий посёлок, не дай бог до вечера там в гостях засидеться) мазу держал, уголовники с принудработ на заводе жили себе без охраны в общаге, девочки курвились, мальчики резались, план по зерну область выполняла, по производству мяса и молока, ели, пили, плясали, свадьбы играли, книжки читали, музыке учились, детей рожали, в институты шли. Слоёный пирог, как и везде.
        Я выбирала дерево в каждом месте, где жила; была уверена, что ведьмы не могут сделать вреда тому, кто не допускает, что могут; и охранительную серебряную монету согревала дыханием, прежде чем говорить с ней; воспитывала себя в морали близкой к христианской, как узнала потом, видела живое во всём, что видела, и персонификации Бога не допускала: по традиции, она представлялась простенько, с бородой и на облаке. Чертей на облаке, однако, во сне видала. И ещё много разного было.

 

 

назад
дальше
   

Публикуется по изданию:

Константин К. Кузьминский и Григорий Л. Ковалев. "Антология новейшей русской поэзии у Голубой лагуны

в 5 томах"

THE BLUE LAGOON ANTOLOGY OF MODERN RUSSIAN POETRY by K.Kuzminsky & G.Kovalev.

Oriental Research Partners. Newtonville, Mass.

Электронная публикация: avk, 2006

   

   

у

АНТОЛОГИЯ НОВЕЙШЕЙ   РУССКОЙ ПОЭЗИИ

ГОЛУБОЙ

ЛАГУНЫ

 
 

том 3А 

 

к содержанию

на первую страницу

гостевая книга